В ногу!
Шрифт:
Все те, кто не участвовал в марше, сбились у зданий, выходивших на Мичиган-бульвар, и ждали. Среди них была и Маргарет Ормсби. Она сидела вместе с отцом в экипаже там, где Ван Бюрен-стрит вливается в бульвар. В то время как рабочие проходили мимо них, она сидела, крепко вцепившись в рукав отца.
— Он собирается говорить, — шепнула она и указала пальцем. Странное напряжение толпы передалось и ей.
— Слушай! Слушай! Слушай! Он будет говорить!
Было уже пять часов пополудни, когда рабочие закончили свой марш. Они собрались необъятной массой от парка до вокзала на Двенадцатой улице. Мак-Грегор поднял руку. В наступившем молчании его голос разнесся далеко-далеко.
— Товарищи,
Часть седьмая
Глава I
Среди мужчин преобладает мнение, что прекрасной девушка может быть только если окружить ее забором и защитить от грубой реальной жизни. В результате получается нездоровая порода женщин. Они лишены как духовной силы, так и физической. В тот вечер, когда Маргарет Ормсби стояла перед Эдит Карсон, не будучи в состоянии принять вызов, брошенный маленькой модисткой, ей пришлось заглянуть в поисках помощи в собственную душу, но и там она не нашла ее. Ей необходимо было логически оправдать свое фиаско. Будь она женщиной из народа, она сумела бы стойко отнестись к понесенному поражению. Она продолжала бы трезво работать и, после нескольких месяцев труда в модной мастерской, на заводе или дома с детьми, залечила бы свои раны и оказалась бы готовой к новой попытке. Случись ей претерпеть много неудач, она была бы достаточно вооружена для встречи с новыми поражениями. Подобно маленькому зверьку, который живет в лесу, изобилующем крупными хищниками, она понимала бы, как полезно лежать тихо и неподвижно, подолгу выжидая, зная, что терпение есть лучшее орудие в борьбе за существование.
Маргарет решила, что ненавидит Мак-Грегора. После сцены в доме отца она бросила работу в Доме работницы и не переставала разжигать в душе ненависть к Мак-Грегору. И на улице, и у себя в комнате мозг ее придумывал всякие обвинения против него, а губы шептали жестокие слова:
«Это не человек, а зверь, которому чужда культура. По-видимому, и во мне кроется нечто звериное, страшное; что другое могло заставить меня полюбить его. Но я вырву из своей души эту любовь! Я приложу все усилия, чтобы забыть этого человека и тот ужасный, низкий класс общества, который он представляет».
Преисполненная этой мыслью, Маргарет снова стала бывать в обществе; она пыталась проникнуться интересом к тем людям, которых встречала на званых обедах и балах. Но этим она ничего не достигла и после нескольких вечеров, проведенных среди людей, чьи мысли сосредоточены исключительно на наживе, поняла, что не сумеет жить с этими тупыми существами, из уст которых льются бессмысленные слова. Ее раздражение возросло, и она пуще прежнего стала во всем винить Мак-Грегора.
«Он не имел никакого права вмешиваться в мою жизнь, а потом уйти, — с горечью думала она. — Он зверь и, наверное, теперь подстерегает кого-нибудь другого, как подстерегал меня. В нем нет и следа нежности, он не имеет даже представления об этом слове. То бескровное, бесцветное существо, на котором он женился, дает удовлетворение его телу. И это все, что ему нужно: он не нуждается в красоте. Он трус, не осмеливающийся смотреть красоте в лицо. Поэтому он боится меня».
Когда движение «Марширующего Труда» начало вызывать тревогу в Чикаго, Маргарет уехала в Нью-Йорк. В течение месяца она вместе с двумя подругами жила в отеле на берегу океана. Но вскоре она поспешила домой.
«Я должна увидеть и услышать его. Бегством от Мак-Грегора я не излечусь от своей пагубной страсти. Возможно, что трушу я, а не он. Когда я буду близ него, когда услышу его звериные слова и снова увижу жестокий огонь, который иногда вспыхивает в его глазах, тогда я, может быть, излечусь».
Маргарет отправилась на рабочий митинг, на котором выступал Мак-Грегор, и вернулась более чем когда-либо увлеченная им. Она сидела в зале, где происходил митинг, возле самой двери, и дрожала всем телом. Вокруг нее толпились рабочие, на которых фабрика наложила свою печать. Рабочие сталелитейных мастерских, с лицами, словно ошпаренными кипятком, благодаря постоянной работе при страшно высокой температуре, строители с большими руками, рабочие маленькие и большие, хорошо сложенные и скрюченные — все сидели в напряженном ожидании.
Маргарет заметила, что, когда Мак-Грегор говорил, губы слушавших его рабочих безмолвно шевелились. Многие сжимали кулаки. Когда он кончил, сразу раздался взрыв аплодисментов, подобный орудийному залпу. Из слабо освещенного дальнего конца зала смотрели напряженные лица; рабочие куртки сливались в одно черное пятно, по которому скользили отблески мерцавших в центре газовых фонарей.
Мак-Грегор бросал свои слова в толпу рабочих. Его фразы казались отрывистыми и несвязными, но, слушая его, рабочие рисовали в своем воображении гигантские картины. Они начинали чувствовать себя великой силой, и ими овладевал восторг. Маленький рабочий-литейщик, сидевший возле Маргарет, с воинственным видом смотрел по сторонам; вечером, когда он собирался идти на митинг, жена задержала его и заставила сперва помыть посуду. Сейчас ему казалось, что он с радостью вступил бы в бой с диким зверем в лесу.
Мак-Грегор, беспрестанно шагавший по маленькой платформе, казался гигантом. Его крупный рот бешено работал, лоб был покрыт каплями пота. Временами он напоминал боксера, который, вытянув кулаки и напружив тело, ждет случая, чтобы схватиться с противником.
Маргарет была глубоко взволнована. Все годы изысканного воспитания слетели с нее в один миг; она переживала то же, что и женщины французской революции; ей также хотелось выйти на улицу вместе с этими рабочими, маршировать, кричать и в диком бешенстве драться за те идеи, которые проповедовал человек, стоявший сейчас на платформе.
Мак-Грегор только что заговорил. Его наружность, его страстный порыв, который передавался другим, зачаровал всех собравшихся, точно так же как и тех, кто слушал его в других залах в течение целого месяца.
В Мак-Грегоре было что-то такое, что понимали все люди, к которым он обращался. Он казался им олицетворением их самих, он волновал их так, как ни один другой вождь в мире. Отсутствие у него красноречивой изворотливости, неумение выразить все то, что он сам переживал, еще больше сближало его с рабочей средой. Он не смущал их умов громкими фразами. Он лишь рисовал перед ними грандиозные картины и приказывал им: