В окопах Сталинграда
Шрифт:
– И без курева все время… Там, говорят, получите. Дождешься…
– Повязка вся промокла к чертовой матери…
– Сестра, а, сестра… Двое суток не оправлялся.. Дала бы утку…
Сестры сбились с ног, проходы завалены ранеными, коптилки от сквозняков поминутно гаснут.
В палату попадаю уже утром к завтраку. Маленькая, на пять человек, командирская. Санитары ставят носилки посреди комнаты.
– Где свободная койка?
– Вон туда, на место Варламова. Посмотри только, переменили ли простыни.
Раненые,
– Из какой армии?
– Шестьдесят второй.
– Не из тринадцатой гвардейской?
– Нет, сто восемьдесят четвертая.
Долговязый с раскосыми глазами парень, в коротких, чуть ниже колен кальсонах, подсаживается на мою койку
– Ну-ну, рассказывай, сосед… Как там? Взяли вы уже баки?
– Черта с два…
– А наших не передвинули, не знаешь? Говорили, что правее вас поставят.
– Пока нет. Правее – девяносто вторая…
Еще двое подсаживаются, держа миски в руках между колен. Один безногий, на костыле, с гвардейским значком на рубахе, востроглазый и вертлявый, другой угреватый, но красивый. Черноглазый и курчавый.
– Нога, что ли? – спросил безногий.
– Нога.
– Осколком, пулей?
– Пулей. Из пистолета…
– Из пистолета?..
– Из пистолета.
– Где же это ты умудрился?
– Чего ж тут умудряться? Выстрелил фриц, и все. На то им и оружие дают.
– Кость цела?
– Голень ниже колена перебита.
– Полтора месяца как из пушки, – говорит раскосый и ставит миску на окно. – Это если остеомиелита не будет
– Чего не будет?
– Остеомиелита. Это когда осколки в свищ лезут Костяные. Тогда, пока все не вылезут, лежать будешь.
– А нерв задет? – спрашивает другой, похожий на грека.
– Черт его знает.
– Пальцы чувствуешь?
– Чувствую.
– А двигать можешь?
– Не пробовал.
– Попробуй.
– Как будто шевелятся.
– Твое счастье… У нас тут лежал один. Рана чепуховая – на десятый день зажила, а нерв повредило – радиальный на правой руке. Дали год отпуска – пока не восстановится.
– А он что – сам восстанавливается?
– Сам. Только медленно очень. По миллиметру в день. От места повреждения до кончиков пальцев. А если порван, тогда сшивать надо канитель дай боже.
– А вот у нас случай был, – перебивает раскосый и начинает рассказывать бесконечную историю о том, как одному лейтенанту отбило член и как хирург восстанавливал ему. Рассказывает он долго и подробно, со всеми деталями, но слушают все его с удовольствием. В госпиталях вообще охотно говорят о различного рода увечьях и ранениях и с особым удовольствием о своем собственном. И где его ранило, и при каких обстоятельствах, и как на плащ-палатке тащили, и как наркоз давали, а он не брался («выпил я перед тем малость»), и как осколок «вот такой величины» вытащили, и как в машинах потом трясли…
– Тебя
– Дай бог. Все внутренности наизнанку.
– А через Волгу как? На лодке?
– Нет. На лошадях. Стала уже Волга.
– Ну?..
– Неделю как стала. В одном месте только не замерзла – полынья осталась – против водокачки.
– Слава богу… Наладилось, значит, снабжение.
– Понемножку…
– И шамовка лучше?
– Не лучше, но больше. И хлеб вместо сухарей.
– Ну, а фрицы как? – перебивает безногий.
– Сидят. Огрызаются.
– Вот сволочи. И неужто бомбят еще?
– Бомбить не бомбят. Боеприпасы только сбрасывают.
– А наши?
– Тоже не очень. Раза три в день «илюши» летают за бугор, по ночам «кукурузники».
– А «ванюша»?
– «Ванюши» нет. Умолк.
– Не жизнь, а малина! – хлопает он рукой по колену и смеется: – Надо на передовую, а то зажиреешь здесь на булочках да манной каше… У вас там небось манкой не кормят…
– Надоела, что ли?
– Поживешь – увидишь. Утром манка, в обед манка, на ужин манка. Ни одна баба на тебя смотреть не станет.
– У Ларьки все бабы на уме, – смеется черномазый, сверкая зубами. – Ноги нет, а все о бабах…
– А о ком же! Полтора года баб не видал, а тут их пруд пруди. И врачи, и сестры, и кухарки-все бабы…
– А лечат как? – спрашиваю.
– Кто? Кухарки? На обед увидишь…
– Лечат ничего, хоть и молоденькие, – говорит раскосый, – с ног только сбиваются – раненых уж больно много.
– А сестры?
– Сестры ничего, жить можно. Наша – палатная, совсем хорошая. Варя. Вот хозяйка – та похуже. Белья хорошего не добьешься, БУ все, с завязками, ржавое…
– Ты ей скажи, чтобы тапочки дала, сама никогда не додумает. Ты кто лейтенант?
– Лейтенант.
– Тогда хуже. Она у нас капитанов и майоров только признает. В двенадцатую вот палату – там три капитана – дала халаты, а нам один на пятерых…
– А газеты есть?
– Газеты есть. Фронтовая на палату. А в красном уголке и «Правда», и «Известия», и «Красноармеец» есть. Ты ходил уже за ними, Ларька?
Ларька хватает костыль и исчезает в коридоре. Все это у него получается очень ловко.
– Староста палаты, – говорит долговязый. – Мировой парнишка. Лыжником был, а сейчас вот на костыле… Как выпьет – все здоровую ногу свою показывает, заставляет мускулы щупать. Первую премию где-то за танцы получил.
К вечеру я знаю уже всех. Знаю, что Ларька до войны был слесарем на заводе, что он представлен к двум орденам, что есть у него где-то в Саратове Вера, но что-то давно уже не пишет (много развелось там, видно, тыловиков в ремешках и хромовых сапогах), что командир их дивизии мировой парень восемь орденов уже имеет, что во втором отделении мировая сестра Дора, блондиночка такая, и он с ней того самого…