В оковах Сталинграда
Шрифт:
ААААА! Только не сейчас!
Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.
«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».
Где этот чертов громкоговоритель?! Я хотел вылезти из своей норы и раздолбать его, разорвать голыми руками, но инстинкт держал меня за хвост, глубокое крысиное чутье, рептилия — так рассказывал Фридрих, дружище Фридрих, жив ли ты? Что с твоим ртом? Смола, дрянное дело.
Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.
«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».
Прекрати! Перестань! Я выйду я выйду я выйду. Сейчас выйду!
Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.
«Каждые
Я принялся кусать камень, чувствуя, как крошатся мои зубы. К черту! Зачем мне зубы, если я не могу пить? Все равно мы едим камни, дайте мне больше камней!
Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.
«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».
И наконец зазвучало танго. Легкое танго. Смертельное танго. Я проходил это десятки раз. И у меня был проверенный способ выжить — я просто начинал танцевать с Ангеликой, где ты, милая, протяни мне руку, и я закружу тебя в ритмах танго. Но я нащупал лишь мертвую руку Гельмута. Он стиснул мою, и я счастливо потерял сознание.
Мы сидели на холме, высоко над рекой, смотрели, как прибывает баржа с новобранцами. Она колола новорожденный лед тупым носом, двигалась неуклюже, неотвратимо.
— Они еще не знают, — затянулся пустым дымом Фридрих. Мы мешали табак с сухим укропом, этого добра у повара оказался целый ящик. Он безропотно отдал нам траву в обмен на новенькие сапоги Ганса. Тому прострелили легкое и отправили в тыл. Полгода назад мы еще увозили раненых в тыл.
Новобранцы спрыгивали на причал, как мешки с тряпьем, скорее падали, поднимались с трудом, поддерживали друг друга, вязко текли в сторону набережной.
— Знают, — я увидел человека, который не пошел к набережной. Он стоял и смотрел в воду. — Сейчас прыгнет, — я даже вскочил на ноги.
— Стой, дурак! — Фридрих скомкал в ладони недокуренную папиросу.
Человек прыгнул.
Дикая russisсh река не приняла его, вздыбилась острием льда, на который он рухнул, ушибся, закричал, как чайка, лед окрасился алым, но человек встал. Он шатался, но сумел сделать шаг. За ним тянулась ледяная дорожка. Он шел, потом упал на колени и пополз, упрямый вол, дерзкое человеческое животное, он тянулся к краю, пытался зачерпнуть воду, но та не давалась, резала его твердыми бритвами, вот тебе вода, получи, на, возьми еще горсть!
Наконец, он затих, река намыла вокруг него саркофаг из веток, пены и черного ила и поглотила.
Люди на причале молча провожали самоубийцу, но тут из воды им под ноги начала выбрасываться рыба, черная, облепленная нефтяной вонючей пленкой, она широко разевала рот, выблевывая фонтаны алой крови. Та мгновенно застывала на морозе.
— Wolga-Wolga, mutter Wolga, — пропел Фридрих и начал скручивать новую папиросу.
Меня разбудило желание пить.
Никогда не думал, что это будет так страшно. Убить за глоток воды.
Я выполз из норы и попал в царство Снежной королевы. Мертвый город погрузился в зимний сон.
Вода, что может быть проще? Вокруг меня лежали килограммы воды, я зачерпывал снег горстями, и он таял, оставаясь в ладони кварцевой крошкой.
Я поискал взглядом какую-нибудь посуду. Вокруг меня лежали руины.
Спустил штаны и поразился, какой чистый у меня член. Младенчик — по сравнению с руками!
Я помочился в ладонь, стараясь сдерживаться, не выпустить полную струю, облизывал потом пальцы — не потерять ни капли, и вспоминал, как Отто подрался с ефрейтором Альбертом. Тот разводил мочу шнапсом и продавал за десять рейсхмарок стакан. Шнапсом! Портил добрую мочу. Тогда мы еще считали бумажки.
Стефану разворотило половину лица.
Он встретил меня с этой жуткой, ничем не заклеенной, никак ни скрытой раной. По дикой прихоти природы кровь остановилась, кости срослись, и теперь у Стефана лицо напоминало полумесяц из детского спектакля.
— Я одним глазом вижу лучше, чем ты обоими и задницей в придачу, засранец, — ефрейтор облапил меня так, что чуть не раздавил ребра.
Я выбирался из окружения неделю. За то время, что меня не было, фронт выдавил нас к самой реке.
— Кто? — из меня только достали пулю, на длинные предложения я был неспособен.
— Только мы с Отто, — я не спрашивал, как им удалось спастись. Какая разница? Ivan забрали моих друзей, но я жив.
— Отто?
— Он плох, — Стефан неопределенно помахал рукой. — Пусть спит.
— А я?
— А ты как раз вовремя, — посерьезнел Стефан, — мы идем в наступление.
— Не домой? — не думал, что мои глаза способны слезиться.
— Не домой.
Мы устроили пир: жрали консервы, рубили банкам головы ножом Стефана, стоило нам коснуться жирной, сочащейся потом ветчины, как она засыхала, мумифицировалась, жадничая отдать хотя бы каплю воды, крошили деревянный хлеб, ломали гипсовые яблоки, обильно перчили пергаментные капустные листы и запивали это крепчайшим, будто сироп, шнапсом, пьянея до одури, до дикого, разрывающего вены, пульса. Завтра нас ждал каменный стул. Крики над туалетными ямами. Сегодня мы славили жизнь, как умели.
Генерал танковых войск Фридрих Паулюс стоял на постаменте. Сброшенный с него памятник мертвому вождю тенью лежал позади, припорошенный снегом. Мы видели, что Паулюс перестал быть человеком. Не знаю, что он пил, но кожа его превратилась в стекло, под которым вверх и вниз сновали поезда из дерьма и крови.
— Фюрер отдал мне приказ удерживать город. Вы знаете, я хотел оставить это место и увести вас.
Люди молчали. Перед генералом, расползаясь по берегу, сколько хватало глаз, стояли тысяч человек. Толпа молчала, но слова Паулюса растекались по ней, как нефтяные пятна по воде. Люди не пили уже полгода. Вода отвергала их.
— К нам идет фельдмаршал Манштейн. Объявлена операция «Wintergewitter», которая прорвет блокаду и позволит нам утопить город в крови. Но мы не имеем право на слабость. Мы должны вырвать хребет у этого города. Унизить russisch. Растоптать их.
Паулюс бросал слова бесстрашно, не боясь отдать их ветру. Ivan знал, что мы готовились сделать.
— Каждая женщина, девушка, мать, каждый брат, отец и ребенок в Heimat ждут нашей победы с пересохшими ртами.
Волна этих слов полетела по толпе, опрокидывая людей, бросая их на колени, заставляя раздирать рты и глазницы. И единственным, кто встал против этих слов, кто протянул руку за разъяснением, повысил голос, был неведомо откуда вынырнувший Отто.