В ожидании варваров
Шрифт:
— Как ваши дела, сударь? — спрашивает она. — Мы слышали, вам пришлось несладко. — Глаза у нее горят от жаркого, хотя и настороженного любопытства. — Может, зайдете выпить чашку чая?
И вот мы с ней уже сидим на кухне, она отсылает детей играть на улицу и, пока я пью чай и сосредоточенно уминаю ее овсяное печенье, искусно делает первые ходы в хитроумной игре, состоящей из вопросов и ответов.
— Вы так долго ездили, мы уж думали, не вернетесь… А вернулись, и сразу на вас, бедного, столько неприятностей! Как, право, все изменилось! При вас такого непорядка не было. Все эти приезжие, все эти безобразия!
Теперь мой ход, и я вздыхаю:
— Да, они не понимают, что мы, провинциалы, живем по-другому. Весь этот скандал из-за какой-то девушки… — Сжираю еще одно печенье. Над влюбленными дураками всегда смеются, но под конец их прощают. — Я-то считал, что вернуть
Так я и зарабатываю теперь свой кусок хлеба. Вечером, если я по-прежнему голоден, жду, когда собак свистом отзовут от ворот, и тихонько проскальзываю в гарнизон, где обычно мне удается выклянчить у кухарок остатки солдатского ужина: миску холодных бобов, или роскошные ошметки со дна супового котла, или половину лепешки.
А утром можно пройтись до трактира, облокотиться о нижнюю створку кухонной двери и стоять там, вдыхая все эти замечательные ароматы: благоуханье майорана, дрожжей, тугих колечек нарезанного лука и припахивающего дымком бараньего сала. Повариха — ее зовут Мэй — смазывает сковородки: я смотрю, как ее проворные пальцы ныряют в горшок за жиром и тремя быстрыми круговыми движениями наносят его ровным слоем на чугунное дно. Я думаю о ее знаменитых пирожках, особенно славятся ее пирожки с ветчиной, шпинатом и сыром, и чувствую, как во рту у меня собирается слюна.
— Ведь сколько народу уже ушло, — говорит она, поворачиваясь к внушительной горке не раскатанного теста. — И передать вам не могу! На прошлой неделе тоже, и довольно много. Даже одна наша девушка, та, худенькая, волосы у нее еще такие длинные, прямые — может, помните. Ушла, вместе со своим парнем. — Она сообщает об этом ровным бесстрастным голосом, и я благодарен ей за ее такт. — Оно и правильно, — продолжает она. — Если уж кто надумал уходить, сейчас самое время: дорога-то долгая, опасная, да и ночи все холоднее. — Она говорит о погоде, об ушедшем лете, о первых приметах зимы и рассказывает обо всем этом так, словно там, где я сидел, в камере, расположенной меньше, чем в трехстах шагах от порога этой кухни, меня накрывал герметичный колпак, и я не ведал ни о жаре, ни о холоде, ни о сухом ветре, ни о дожде. В ее представлении, как я понимаю, я на какое-то время исчез, потом снова появился, а в промежутке просто не существовал.
Пока она говорит, слушаю, киваю и думаю о своем. Но вот она замолчала.
— Знаешь, — говорю я, — когда я сидел в тюрьме не в новой, а в казарме, просто в маленькой комнате под замком, — я так голодал, что о женщинах даже не думал, только о еде. Жил от кормежки до кормежки. И досыта никогда не наедался. Заглатывал все сразу, как собака, а потом хотел еще. К тому же и от боли очень мучился, то одно болело, то другое: и рука, и плечи, и здесь тоже, — притрагиваюсь к своему распухшему носу, провожу пальцем по уродливому рубцу под глазом: я уже заметил, что многие втайне восхищаются этим шрамом. — А если я иногда и видел во сне женщин, то мне хотелось только, чтобы они уняли мою боль. Сны, как у ребенка. Но я и не подозревал, что желание может надолго затаиться где-то очень глубоко, а потом вдруг, без предупреждения, вырваться, как река из берегов. Ты вот, например, только что сказала про ту девушку… я ведь был к ней очень привязан, ты, наверно, знаешь, хотя из деликатности не говоришь… Когда ты сказала, что она ушла, меня будто кто-то ударил, клянусь тебе. Вот сюда, прямо в сердце…
Руки ее ловко снуют по столу, вдавливают ободок чашки в лист теста, откидывают в сторону аккуратные кругляши, собирают и скатывают в комок обрезки. Встречаться со мной глазами она избегает.
— Вчера вечером я к ней заглянул, но дверь была заперта. Я ничего даже и не подумал. У нее ведь много друзей, я никогда не считал, что я у нее единственный. Ты спросишь, что мне от нее было надо? Чтобы пустила переночевать, разумеется, но и не только. К чему лукавить? Все же знают, что старики тянутся к молодым женщинам, чтобы в их объятиях вернуть себе молодость.
Она пришлепывает тесто, месит его, раскатывает: сама еще молодая, она живет со своими детьми под одной крышей со строгой старухой-матерью; о чем взываю я к ней,
— Сказать тебе, где я вчера ночевал? — слышу я свой голос. — Помнишь ту маленькую пристройку за амбаром?
И все же еда для меня — предмет наибольшего вожделения, с каждым днем оно овладевает мною сильнее. Я хочу снова быть толстым. Голод не отпускает ни днем, ни ночью. Я просыпаюсь оттого, что в животе у меня зияет пустота, и изнемогаю от нетерпения скорее начать свой ежедневный обход, постоять возле ворот гарнизона, вдыхая слабый, сырой запах овсянки, дождаться, когда мне вынесут пригоревшие оскребыши; я заискиваю перед детьми, упрашивая сбросить с шелковицы горсть ягод; я перегибаюсь через заборы, чтобы стащить пару персиков; я брожу от порога к порогу, неудачник, жертва любовного безумия, правда уже исцелившийся и готовый с улыбкой принять любую подачку — кусок хлеба с вареньем, чашку чая, а в обеденное время, возможно, даже миску похлебки или тарелку с луком и бобами, ну и, конечно, в любое время фрукты: абрикосы, персики, гранаты — богатые плоды щедрого лета. Ем я, как едят нищие: накидываюсь на еду с таким аппетитом, так подчищаю все до последней крошки, что любо-дорого смотреть. Неудивительно, что день ото дня я потихоньку возвращаю к себе расположение моих сограждан.
А как я умею льстить, как искусно я подлизываюсь! Уже не раз для меня готовили специальное, особо вкусное угощенье: кто — баранью отбивную, зажаренную со сладким перцем и чесноком, кто — кусок ветчины и помидор на хлебе с ломтиком козьего сыра. Когда хозяйки не возражают, я в благодарность за кормежку охотно ношу воду или дрова, хотя силы у меня уже не те. Если же в городе я всех обошел, — а я должен вести себя осмотрительно, чтобы не быть в тягость моим благодетелям, — всегда можно заглянуть в лагерь рыбаков и помочь им чистить рыбу. Я уже выучил несколько слов на их языке, своим появлением я не вызываю здесь никаких подозрений, они знают, каково живется нищему, и делятся со мной тем, что едят сами.
Я хочу снова быть толстым, даже толще, чем прежде. Хочу, чтобы живот, когда его поглаживаю, отзывался довольным бульканьем, хочу, чтобы подбородок утопал в подушках жира и чтобы при ходьбе у меня колыхалась грудь. Я хочу жить простыми удовольствиями. Я хочу (праздные мечты!) навсегда забыть, что такое голод.
Войска ушли в поход почти три месяца назад, и от них до сих пор нет известий. Зато страшных слухов хоть отбавляй: поговаривают, что солдат заманили в пустыню и истребили всех до одного; что втайне от нас войска отозвали для защиты центральных провинций, а приграничные города бросили на произвол судьбы, и варвары в любую минуту могут играючи прибрать их к рукам. Каждую неделю наиболее благоразумные покидают город, двигаясь на восток: они объединяются по десять — двенадцать семей и трогаются в путь, чтобы, как принято теперь это называть, «погостить у родных, пока все не образуется». Они уходят, ведя на поводу вьючных лошадей, толкая перед собой тачки, взвалив на спину узлы, и даже собственных детей нагружают, как мулов. Один раз я видел, как в длинную низкую четырехколесную телегу впрягли овцу. Лошадей в городе уже не купишь. Те, что уходят — те жены и мужья, что до утра шепчутся в постели, строя планы на будущее, а потом закрывают свои прогоревшие лавки и мастерские, — умнее других. Они оставляют свои уютные дома, запирают их «до возвращения» и на память берут с собой ключи. Уже назавтра их дома разорены солдатами, мебель переломана, полы загажены. Если замечают, что кто-то готовится уйти, к нему относятся с растущей неприязнью. Таких людей публично оскорбляют, бьют или безнаказанно грабят. И теперь некоторые семьи исчезают среди ночи: подкупленные стражники открывают им ворота, и они бредут на восток до первой или второй придорожной корчмы, где ждут, пока наберется достаточно большой отряд беженцев, идти с которым не так опасно, как в одиночку.