В ожидании варваров
Шрифт:
— Пойдем ко мне наверх, — прошу я. — Может, оставишь ребенка здесь?
Мы с ней старые друзья. Много лет назад, еще до ее второго замужества, она часто наведывалась ко мне вечерами.
— Лучше возьму его с собой, — решает она, — а то еще проснется здесь один.
Жду, пока она запеленает ребенка, потом поднимаюсь по лестнице, пропустив ее вперед: еще молодая, но уже отяжелела, бедра расплылись, раздались. Стараюсь вспомнить, хорошо ли мне с ней тогда было, но ничего не вспоминается. В те годы мне было хорошо с любой
Она укладывает ребенка на подушки в углу спальни и тихо воркует над ним, пока он снова не засыпает.
— Это только на одну-две ночи, — говорю я. — Скоро и так все кончится. А пока надо жить.
Она скидывает панталоны, топчется на них, как лошадь, потом идет ко мне в одной рубашке. Задуваю лампу. То, что я сейчас сказал, оставило в душе грустный осадок.
Принимая меня, она вздыхает. Трусь щекой о ее щеку. Рука находит ее грудь; она накрывает мою руку своей, гладит мои пальцы, потом убирает их.
— У меня там чуток натерто, — шепчет она. — После малыша.
Я еще обдумываю, что бы сказать, когда вдруг чувствую, что уже опустошен, но ощущение приходит откуда-то издалека, еле уловимое, будто слабый отзвук толчков, всколыхнувших землю в другой части света.
— Это у тебя, кажется, четвертый ребенок? — Мы лежим рядом под одеялом.
— Да, четвертый. Один, правда, умер.
— А что его отец? Хоть помогает?
— Когда уходил, оставил немного денег. Он ведь с войском ушел.
— Не волнуйся, вернется непременно. — Чувствую спокойную тяжесть прильнувшего ко мне тела. Знаешь, я очень привязался к твоему старшему, — говорю я. — Когда я сидел в тюрьме, он приносил мне еду. — Какое-то время мы лежим молча. Голова у меня начинает кружиться. Вынырнув из сна, успеваю услышать конец стихающей в горле трескучей рулады — стариковский храп.
Мэй садится в постели.
— Я все же пойду, — говорит она. — В такой большой квартире мне не заснуть, всю ночь что-то скрипит. — Расплывчатым пятном она двигается по комнате, одевается, берет на руки ребенка. — Можно, зажгу лампу? Боюсь, в темноте с лестницы упаду. А вы спите. Утром принесу вам завтрак — пшенную кашу, если, конечно, не возражаете.
— Я так даже очень ее любила, — говорит она. — Мы все ее любили. Никогда слова поперек не скажет, что ни попросишь, все сделает, хотя ноги сильно ее донимали, я знаю. Приветливая была. И пошутить с ней можно было, посмеяться.
Я опять словно кусок дерева. Она усердствует вместе со мной: ее большие руки гладят меня по спине, сжимают мои ягодицы. И — будто далеко за морем вспыхнула и тотчас погасла искра.
Ребенок тихонько пищит. Она высвобождается и встает с кровати. Большая, голая, расхаживает взад-вперед по лужице лунного света, держит младенца на руках, похлопывает его, баюкает.
— Сейчас заснет, — шепчет она.
Я и сам уже засыпаю, когда чувствую, как прохладное тело
— А о варварах я думать не хочу. Жизнь и так слишком коротка, чтоб еще тревожиться, что будет завтра.
На это мне сказать нечего.
— Тебе со мной не нравится, — говорит она. — Я же вижу, со мной ты удовольствия не получаешь. Ты все время где-то далеко.
Жду, что она скажет еще.
— Она вот то же самое говорила. Что ты будто не с ней, а далеко. Она не могла тебя понять. Не понимала, чего ты от нее хочешь.
— Даже не подозревал, что вы с ней так откровенничали.
— Я ведь часто сюда приходила, на кухню, конечно. Вот мы друг дружке и рассказывали, о чем душа болит. Она, бывало, расплачется и все плачет, плачет… Очень она с тобой мучилась. Ты сам-то хоть знал?
Ее слова будто приоткрывают дверь, из которой на меня дует ветер безысходного отчаяния.
— Тебе не понять, — хрипло говорю я. Она пожимает плечами. — В этой истории много такого, о чем ты не знаешь, — продолжаю я, — и о чем она не могла тебе рассказать, потому что сама тоже не знала. Я не хочу сейчас об этом говорить.
— А меня и не касается.
Мы молчим и думаем — каждый по-своему — о девушке, которая спит в эту ночь далеко отсюда, под россыпью звезд.
— Кто знает, — говорю я, — может быть, когда прискачут варвары, среди них будет и она. — Рисую себе эту картину: во главе отряда всадников она въезжает в открытые ворота, сидит в седле прямо, глаза сверкают; их предтеча, их проводник, она показывает своим товарищам, как куда проехать в этом чужом городе, где она некогда жила. — Уж тогда-то все будет по-другому.
Задумавшись, мы тихо лежим в темноте.
— До чего мне страшно, — говорит она. — Даже подумать боюсь, что с нами будет. Уговариваю себя, мол, обойдется, а пока — день прожила, и ладно. Только иной раз все равно — как представлю себе, что может случиться, от страха руки-ноги отнимаются. Уж и не понимаю, что дальше делать-то. Ни о чем не думаю, только о детях. Что с детьми-то будет? — Она садится в постели. — Что будет с детьми? — в бешенстве кричит она.
— Детей они не тронут, — говорю я. — И никого не тронут. — Глажу ее по голове, успокаиваю, крепко прижимаю к себе, и мы лежим так, пока не подходит время снова кормить ребенка.
Внизу, в кухне, ей спится лучше, говорит она. Там среди ночи проснешься, увидишь, как за решеткой угли светятся, и вроде сразу поспокойнее. Кроме того, ей хотелось бы класть ребенка вместе с собой. Кроме того, лучше, чтобы мать не узнала, где она проводит каждую ночь.
Я тоже чувствую, что это была ошибка, и больше к ней не заглядываю. Сплю один и скучаю по запаху тимьяна и лука, пропитавшему кончики ее пальцев. Первые два-три вечера меня томит тихая, легкая грусть, потом незаметно начинаю забывать.