В ожидании зимы
Шрифт:
Чтобы высохли слёзы, Любима затесалась в толпу пляшущих под звуки музыки гостей. Вместе со взрослыми плясали дети, а среди них и сыновья Жданы – Радятко, Мал и Ярослав. Княжна, никогда прежде не видевшая мальчиков, смотрела на них как на странных существ из другого мира; одеждой они напоминали женщин-кошек, только не было в них того кошачьего изящества, заложенного с детства в каждой дочери Лалады. Двигались они смешно, неуклюже, угловато и, по-видимому, тоже чувствовали себя не в своей тарелке в обществе жительниц Белых гор. Из всех троих самым пригожим был старший, Радятко: холодноглазый и неулыбчивый, он обладал своеобразным угрюмоватым обаянием, да и красотой его природа наделила щедро. Однако что-то настораживающее, даже пугающее застыло в его светлых и далёких, как небо в ясный зимний день, глазах – Любима не решилась бы к нему подойти и заговорить. Другое дело – Мал, простой, открытый, с глазами более тёплого, дымчато-василькового
И снова сердце Любимы кольнуло жгучим шипом: в расчистившемся круге плясали княгиня Лесияра с Жданой, не сводя друг с друга сияющих глаз. Княгиня Воронецкая плыла лебёдушкой, подрагивая длинными ресницами и уголками губ в сдерживаемой улыбке, а владычица Белых гор нарезала около неё круги, выбивая частую дробь расшитыми золотом сапогами и встряхивая рассыпавшимися по плечам волосами. Венец драгоценно сверкал на её голове, плащ мерцал золотыми узорами, а отдельные седые пряди отливали инеем среди волн солнечно-русой ржи. Любиме бы порадоваться тому, что родительница сегодня такая весёлая и счастливая, но что-то не давало, что-то грызло изнутри, жалило и кусало… Ревность, ревущий, взлохмаченный ветром косматый зверь – так она представляла себе это слово, услышанное из уст Правды – заглушал в ней голоса других чувств. «Ревность» и «реветь»… Любима уже, наверно, сама потихоньку превращалась в этого зверя, каждый день плача до головной боли и изводя нянек своими причудами, коленцами и прихотями. «Ты – одна моя радость, свет моих очей», – говорила ей государыня. И вот – у неё появилась другая радость… Хорошо? Скорее нет, чем да, потому что Любиме хотелось быть первой и единственной радостью своей родительницы. Чтобы не видеть причиняющее боль зрелище, княжна снова побежала на улицу – навстречу синеглазому морозу в белой снежной шубе. Щипля её за щёки, он делал её слёзы злыми и колючими.
*
А Ждана словно перенеслась на лёгком берестяном челне далеко в прошлое. Прозрачный пласт времени сошёл, как вешняя вода, обнажив очертания берёзки, роняющей листья в тёмную воду пруда… Шаг назад – плывущий по зеркальной ряби деревянный гребешок, ещё назад – корзинка голубики, опрокинутая на траву. Осётр в очелье-сеточке из сметаны, гибельный огонь в груди и пляска по краю дыхания… Рукава-крылья, раскрытые навстречу иссушающему веянию, тяжкий хмель в висках… Пляска-крик, пляска-исступление. Ничего не изменилось: всё тот же дом, гости, музыка, Крылинка и Твердяна, вкус мёда на губах. И только Лесияра другая – с открытым нараспашку сердцем и вечерней дымкой счастья в глазах. Настоящее причудливым образом накладывалось на образы минувшего: во главе стола рядом с Младой вместо Жданы сидела Дарёна, нарядная, как княжна, смущённая и сияющая янтарно-умиротворённым взглядом, а в глазах черноволосой женщины-кошки не было того острого, холодно-яхонтового предчувствия конца, которым она хлестала Ждану в тот день… День, действительно положивший конец заблуждению, без которого не случилось бы и прозрения.
В круговороте пляски Ждана скользнула рукой по плечу Лесияры, пламенеющим взглядом маня убежать отсюда. На снежных крыльях смеха она нырнула в колышущуюся лазейку, очутившись на каменной площадке в горах, с которой открывался вид на двуглавый Ирмаэль, застывший в вечном покаянии, пятикратно рассечённый Сугум и мягкую, скромную Нярину с незаживающей раной в окаменевшем боку.
– Здравствуйте, мои родные, – серебристым паром сорвалось с её губ устало-нежное приветствие. – Пусть покой вечно охлаждает ваши раны… Что было, то прошло. Но мы помним вас и всегда будем помнить…
Звоном инея отзывалось далёкое эхо сказания о рождении Белых гор, вечным сном спали павшие великаны-бакты, а над их могилами молчали вершины, убелённые снегами мудрости. Ледяной ветер упирался раскинувшей руки Ждане в грудь и обжигал лицо, а сзади к ней прильнула та, в чьих объятиях она двадцать лет не чаяла оказаться. Каменная площадка поплыла из-под ног, и Ждана, закрыв глаза, полетела вниз немым снеговым обвалом.
Нет, она парила белой птицей над Поясом Нярины, покрытым седой щетиной зимнего леса, а к её щеке прижималась щека Лесияры, и на сей раз это происходило не во сне, а наяву. Наяву горный воздух врывался в грудь, наполняя её леденящей свободой; наяву солнце брызгало из-за облака ослепительным потоком, превращая снег в сияющее полотно, по которому хотелось мчаться и кричать от распирающего душу восторга; наяву губы повелительницы женщин-кошек шептали:
– Жданка… моя… лада…
И наяву же, открыв глаза, Ждана глянула вниз и покачнулась, но руки Лесияры держали её крепко. Повернув её к себе лицом, владычица Белых гор щекотала дыханием её щёки, брови, веки и губы.
– Твоя, – удерживая равновесие на краю бездны, выдохнула Ждана.
Что такое двадцать лет разлуки? Иней на ресницах, сомкнутых в будущее. Стоило только их разомкнуть, как ветер принялся вплетать снежные ленты в волосы и выдувать из глаз слёзы по промелькнувшей юности, но недолго… Потому что над горами раскинула облачные крылья бескрайняя свобода – лететь куда угодно и когда угодно, а главное – рука об руку с единственно нужной сердцу ладой. Лезвие ветра резало губы, не желая, видимо, чтобы поцелуй состоялся, но Лесияра подняла руку – и вокруг них улеглась тишина в огромной пушистой шубе. Два дыхания смешались в одно, и цветок нежности зашевелился, распуская свои влажные, чуткие лепестки без страха быть схваченным и убитым поднебесной стужей.
*
На берегу замёрзшей реки блестела высокая и длинная горка, сложенная из снега и облитая водой. В ступеньки были вморожены отрезки соснового горбыля с шершавой корой – для удобства подъёма. Скатывались по-всякому: на салазках, на полене, в корыте, на крышке от кадушки, а то и просто так – на собственном мягком месте. Подогретые изнутри хмельным, жительницы Кузнечного съезжали с горы с хохотом, гиканьем и визгом, теряя шапки и кувыркаясь; порой кто-то, начиная скатывание на салазках, заканчивал его уже на животе и с красным, залепленным снегом лицом, на котором цвела и пахла хмельком улыбка от уха до уха. Больше всего, конечно, веселились дети, но и подвыпившие взрослые не отставали от них по части дурачеств. Иногда с горки съезжал целый клубок из людей, перепутавшихся руками и ногами: салазки имелись не у всех, но счастливым их обладателям в одиночку ими пользоваться не давали. На одни салазки нагромождалась уйма желающих прокатиться, и вот такой живой, шевелящейся и кричащей кучей гости на помолвке Дарёны и Жданы скатывались по длинному, льдисто сверкающему склону. «Ух! Ах!» – и куча распадалась, салазки переворачивались, и веселящиеся жительницы Кузнечного ехали до конца ледяного спуска уже друг на друге, как попало: кто на боку, кто на спине, кто на животе, а кто и вверх ногами. Староста Снежка собиралась было скатиться вместе с супругой на добротных и красивых, расписных салазках – хоть сейчас в свадебный поезд их запрягай – но не тут-то было: сзади бесцеремонно навалилось с полдюжины односельчанок – молодых, ещё не связанных узами брака работниц кузни. Сверкая выбритыми черепами (шапки были давно потеряны) и откидывая путающиеся у лиц разномастные косы, они так сдавили Снежку с супругой со всех сторон, что те даже пикнуть слово возражения не смогли, не то что столкнуть нахалок. Раздались вопли:
– У-ух!
– Э-ге-гей!
– А-а-а!
– Поехали-и-и!
Толчок. «Вж-ж-ж-ж…» – заскользили по льду полозья, а под конец спуска салазки, как и следовало ожидать, опрокинулись, и в сутолоке стало не разобрать, где староста, а где её жена.
– А ну, руки убери, нахалка!
Хлоп! Синица, пышногрудая и румяная супруга Снежки, влепила зеленоглазой обладательнице пшеничной косы смачную пощёчину, и началось бурное выяснение, кто, кого и за какие места облапал. Хоть по морде досталось одной зеленоглазке, но, вне всяких сомнений, рук к соблазнительной старостихиной груди в такой давке приложилось несколько, если не сказать – все. Впрочем, молодых холостячек тоже можно было понять: эта восхитительная грудь так туго обтягивалась подпоясанным полушубочком, что застёжка лопнула, и прелести Синицы вырвались на свободу, хорошо заметные издалека. А может, она и сама расстегнула полушубок сверху, чтобы щегольнуть своим ожерельем из вечерних смарагдов [30]… Ярко-зелёные с золотистым блеском камни радовали глаз, но гораздо более привлекательным предметом восторга оказалась пышная «подушка» с ложбинкой, на которой они величаво покоились.
Одним словом, на горке было весело.
На реке тоже царило оживление: привязав к сапогам гладко обточенные и отпиленные по длине ноги кости домашней скотины, жители Кузнечного скользили на них по льду наперегонки. У кого не было коньков, тот катался просто на подошвах обуви: отличная гладкость льда позволяла и так получать свою долю забавы. Поглядев на безобразие, творившееся на горке (там как раз рассерженная Синица догоняла и хлестала варежками с хохотом убегавших от неё молодых работниц кузни), Млада сказала:
– Нет, лада, на горку мы не пойдём. А то, не ровен час, у тебя тоже что-нибудь расстегнётся…
– Да чему тут расстёгиваться-то, – смущённо пробормотала Дарёна, покосившись на расчехлённые роскошества Синицы, а потом – на свою грудь, едва видневшуюся под шубкой. Сравнение было явно не в пользу последней.
В этот миг мимо них пробежала одна из кошек-озорниц, преследуемая Синицей.
– На… На, получи! – выкрикивала запыхавшаяся супруга старосты, нахлёстывая спину своей «обидчицы» сжатыми в руке варежками.