В ожидании зимы
Шрифт:
Когда стемнело, в небе заплясали ядовито-зелёные сполохи.
– Надо же, и сюда зорники добрались, – послышался настоящий, а не мысленный голос Серебрицы.
В полузверином облике – всё ещё покрытая серебристой шерстью, но уже с руками и ногами вместо лап и лицом вместо морды, она смотрела в полыхающее зелёным огнём небо, и её глаза сливались цветом с танцующими вихрями света.
– Если уж они к югу спустились, значит, родился тут кто-то великий, – проговорила она. – Ну что ж… Оклемалась я маленько, пора мне. Гнать меня взашей тебе не придётся, я сама не хочу оставаться.
– Ты прости меня, – пробормотала
Серебрица помолчала, скользя взглядом по переплетению тёмных веток.
– С дитём-то что делать будешь? – спросила она. – Без молока материнского как станешь его кормить?
– Это уж моя забота, – проронила воровка.
– Ну… как знаешь.
Зачем она спросила о ребёнке? Зачем лишний раз напомнила Цветанке, что без кормилицы младенцу не выжить? Сердце воровки и без того лежало в груди горсткой осколков – раскололось по той старой трещинке, не выдержав такого прихода весны…
Устав кричать, ребёнок уснул. Цветанка, осторожно отвернув рубашку, разглядела: девочка. Вглядываясь в черты крошечного личика, она хмурилась, высматривая сходство с Баженом, но пока непонятно было, на кого малышка похожа.
Ночной ветер засвистел в её ушах: горькой тенью она неслась между деревьев, прижимая к себе под заячьим плащом тёплый свёрток. Когда восточный край неба тронула рассветная желтизна, воровка кралась по улочкам просыпавшейся деревни. Никем не замечаемая, она заглядывала в окна. В одном из них она увидела молодую, статную и темнобровую женщину, кормившую грудью ребёнка. Волосы её были скрыты под повойником и платком, а из прорези на вышитой красными нитками рубашке весомо круглилась большая, сливочно-белая грудь, полная молока. Женщина чуть устало и сонно улыбалась (наверно, ночные вставания к ребёнку утомили), и на её щеке, обращённой к Цветанке, виднелась добрая ямочка. За плечом у матери стояли две девочки лет пяти-шести, наблюдая за кормлением, а по полу ползал годовалый карапуз со светло-русой кудрявой головкой.
Хорошая семья, подумалось Цветанке. Мать, несмотря на кучу детей и домашних забот, красивая, сильная и неунывающая; ухоженные, сытые детки, чисто убранный дом, все стены – в вышитых рушниках… Здесь кроху не обидят.
Положив свёрток на крыльцо, Цветанка громко постучала в дверь, а сама юркнула за угол.
– Кого это в такую рань принесло? – послышался мужской голос. Видимо, вышел муж женщины.
Малышка закричала: наверно, замёрзла сразу без заячьего плаща-то… А может, голодна была.
– Охти, а это кто тут? – удивился хозяин. – Эй, Медвяна! Подь-ка сюды! Тут подкидышек… Подкидышка нам оставили!
Возвращалась Цветанка уже с пустотой и под плащом на груди, и внутри. Лес встречал её печальной синевой утра, и в молчании каждого дерева угадывался укор, но губы воровки оставались сжатыми в бледную нить. Нечем стало плакать: осколки своего сердца Цветанка хоронила вместе с Нежаной.
Она решила положить её рядом с дедушкой. Когда она пришла в рассветной тишине на то место, её ждало светлое чудо: дедушкин могильный холмик весь ощетинился пронзившими снежный покров острыми зелёными листиками, среди которых поднимали свои белые головки подснежники. Вбитый в землю посох, раньше казавшийся сухой, мёртвой палкой, выпустил почки, готовые раскрыть навстречу солнцу маленькие клейкие листочки. Цветанка опустилась, вдавив коленями мокрый снег, и молча слушала душой это чудо.
Рядом с дедушкиной могилой тоже проклёвывались подснежники, и воровка, жалея красоту, осторожно их выкапывала с корнями и откладывала в сторонку. Верхний тонкий слой земли уже оттаял, напитался влагой, а глубже она ещё льдисто звенела от ударов лопатой. Выкопав яму глубиной с вытянутую руку, она воткнула лопату в землю и направилась к домику.
…Густо-янтарный свет утра уже заглядывал в окошко, а Цветанка всё сидела у стола, не в силах проститься. Перед ней лежал свежий кусок берёсты, а в руке до онемения кожи был зажат нож. Отложив его, она встала.
Солнце снова причиняло боль, и она шла почти вслепую, с хрустом проваливаясь в снег. Прослойка из хмари была сейчас лишней, Цветанка хотела чувствовать ногами землю, пусть и трудно было по ней идти. Каждый вязкий шаг отдавался содроганием в опустевшей груди, а та, что прежде была легче пташки, стала тяжким и горьким грузом на её руках. Но деревья шептали: «Это твой долг. Ты должна донести». И она не могла не донести Нежану до места её последнего упокоения.
Выкопанные цветы не завяли, как будто всё понимали и ждали своего часа. Чтобы опустить тело в яму, Цветанке пришлось встать в неё. Места хватило бы им обеим, но… Кто тогда посадит обратно подснежники?
Воровка запоминала пальцами все знакомые и любимые чёрточки, в последний раз касаясь лица Нежаны. И сама собой из неё вместо слёз полилась песня:
Ой, соловушка,
Не буди ты на заре,
Сладкой песенкой в сад не зови…
Вот и вся тризна, которую она могла справить, но большего и не требовалось. Цветанка прикрыла лицо Нежаны берёстой с надписью: «Нежана, моя ладушка». И подпись: «Заяц». Уроков грамоты, которые она успела получить, хватило, чтобы написать это.
На холмике она посадила подснежники. Здесь они росли, здесь им и место.
*
Три ночи подряд в небе не могли успокоиться зелёные огни, и столько же времени Цветанка ничего не брала в рот – ни мяса, ни рыбы, ни хлеба, испечённого Нежаной за день до смерти. Выходя из избушки, она набирала в руку плотные комки снега и откусывала, как лакомство.
Погода изменилась: потеплело ещё ощутимее, солнце засияло невыносимо ярко на расчистившемся, высоком небе, с крыши зачастила капель, затараторила, словно что-то сбивчиво рассказывая, и края крыши обросли бахромой из сосулек. «Это мой подарок вам…» – отзывалось в этой весенней дроби тающее эхо. Можно было подумать, будто это и правда Нежана, напоив своей кровью землю и разбудив её, достучалась до весны… А ночами в небе над лесом извивались зелёные змеи, возвещая: «Великий… великий… великий…»
Голод не уважал горя Цветанки и выгнал её на охоту, однако это был странный голод, гнездившийся не в животе, а где-то в груди, ближе к сердцу. Что-то повело её в этот раз не на привычную травоядную добычу, а на матёрого кабана, из нижних клыков которого, если их заточить и оправить в рукоятку, вышли бы огромные кривые ножи – больше, чем её засапожник. Это был свирепый старый секач-одиночка с вздыбленной бурой гривой на спине, а калкан [26] на его лопатках, плечах и боках задержал бы и стрелу – кусать и бить его в эти места было бесполезно. «Толстокожий» – это о кабане в самом прямом смысле этого слова.