В подполье можно встретить только крыс
Шрифт:
Только жил дореволюционный крестьянин экономнее. Он не мог отдельно иметь одно орудие для безотвальной и другое для отвальной пахоты. Букер был пригоден для того и другого. Требовалось не более получаса, чтобы перейти от безотвальной пахоты к отвальной или наоборот.
Оглядываясь на прошлое, я вижу, что влияние отцовских бесед в расчете на перспективу, оказало на меня огромнейшее влияние. Посеянные им зерна не погибли, а проросли с новой силой в иных условиях. В 1963 году я написал листовку - ответ на письмо ЦК о необходимости экономить хлеб. Листовка называлась: "Почему нет хлеба". Она произвела впечатление разорвавшейся бомбы в ЦК и КГБ. С поисков ее автора и началось раскрытие меня, как "антисоветчика". Хотя впоследствии она была использована при подготовке доклада Брежнева о сельском хозяйстве на мартовском пленуме
Очевидно, что имея столь основательную предварительную подготовку, в виде отцовских бесед, я уже мог воспринимать косиоровский инструктаж с известной долей критичности. Что ждало меня в селе, где мне предстояло быть уполномоченным ЦК, я тоже представлял примерно правильно. Но то, что я увидел, превзошло все мои, самые худшие ожидания. Огромное, более 2000 дворов, степное село на Херсонщине - Архангелка - в горячую уборочную пору было мертво. Работала одна молотарка, в одну смену (8 человек). Остальная рать трудовая мужчины, женщины, подростки - сидели, лежали, полулежали в "холодку". Я прошелся по селу - из конца в конец - мне стало жутко. Я пытался затевать разговоры. Отвечали медленно, неохотно. И с полным безразличием. Я говорил:
– Хлеб же в валках лежит, а кое где и стоит. Этот уже осыпался и пропал, а тот, который в валках, сгинет.
– Ну известно сгинет, - с абсолютным равнодушием отвечали мне.
Я был не в силах пробить эту стену равнодушия. Говоришь людям - у них тоска во взгляде, а в ответ - молчание. Я не верю, чтобы крестьянину была безразлична гибель хлеба. Значит, какая же сила протеста взросла в людях, что они пошли на то, чтобы оставить хлеб в поле. Я абсолютно уверен, что этим протестом никто не управлял. По сути это и не было протестом. Людьми просто овладела полная апатия. Значит, как же противно было народному характеру затеянное партией объединение крестьянских хозяйств.
Это было противонародное действие. Если бы у крестьянина тогда нашелся вождь, партийная диктатура на этом и закончилась бы. Но вождя не было, понятной программы тоже, и народом завладела апатия. Именно такой вывод следовал из того, что я увидел в Архангелке. Но я такого вывода тогда не сделал. Объяснил все несознательностью крестьян и в одиночку стал бороться с народной апатией. И кое что сделал. Примерно то, что делает камень, брошенный в озеро с абсолютно гладкой поверхностью. За полтора месяца, которые я там пробыл, темпы обмолота увеличились почти втрое - начали убирать кукурузу, подсолнухи, пахать зябь. Но это не благодаря мне. Людям просто надоело сидеть без дела. И они - сегодня один, завтра другой - выходили на работу. Что касается меня, то втиснуться в их среду мне так и не удалось. Они вежливо слушали, но не воспринимали моих убеждений.
Только возвратился из Архангелки - новая командировка: Уполномоченным ЦК Комсомола Украины в Донбасс, на уголь. Стране не хватает угля. Чтобы увеличить его добычу не машины дают, не организацию труда улучшают, а шлют уполномоченных. На комбинат "Юный коммунар" ехали мы двое уполномоченных ЦК КП(б)У - нарком (министр) коммунального хозяйства Украины - старый коммунист Владимирский и я - уполномоченный ЦК комсомола. Ни он, ни я в шахте никогда не работали, а шахту с крутопадающими пластами, каковой был "Юнком" я даже не видел. Понятно, какую пользу мы могли принести. Но от нас это наверное, и не нужно было. Бюрократа вполне устраивала цифра в отчете: количество посланных уполномоченных. Я тогда в этих тонкостях не разбирался и изо всех сил старался что-то делать: спускался в шахту, обходил комсомольцев в лавах и штреках, выступал с докладами и беседами. Но в целом похвалиться чем-то положительным невозможно. Из всей этой поездки только и запомнилось, что на обратном пути у нас на подъезде к станции Изюм унесли чемоданы. Я выпрыгнул вслед за ворами и с помощью пистолетика "Смит-Вессон" (тогда коммунистам ношение оружия еще разрешалось) задержал их и сдал железнодорожной охране. Затем догнал Владимирского, который ожидал меня на станции Лозовая.
Езда по железной дороге в те годы была истинным мучением. Поезда ходили не по расписанию и были переполнены. На станциях битком набито людей. Такое впечатление, что вся страна тронулась с места. Оборванные, голодные и полуголодные люди, нагруженные мешками, чемоданами, баулами,
Но бывали потери и похуже. В октябре 1931 года мы с зав. учебным отделом института комсомольцем Васей Фетисовым возвращались в Харьков из Донбасса тем же путем, каким ехали мы с Владимирским, ровно год назад. Нам удалось захватить две третьих полки, и мы пристроились поспать. Довольный удачей Вася расшутился:
– Как в первом классе! С удобствами! Разувайся. Нечего парить ноги.
– Нет, я предпочитаю без удобств, но вернуться домой в ботинках...
– Ну, а я с удобствами, - и Вася разулся, поставив ботинки рядом с головой.
Утром их не оказалось. До самого Харькова, до момента выхода из вагона, Вася, сбитый с толку тем, что я потешаюсь над сном "с удобствами", думал, что ботинки прячу я, но в последний момент отдам. В Харькове погода была препакостной. Моросил холодный дождь со снегом. И только тут Вася понял, что шуток не предвидится. Странный вид имела эта фигура - худой, почти двухметрового роста мужчина в дорогом плаще, в галстуке, в шляпе, с портфелем в руках, а ноги в носках.
Я сжалился над ним. Усадил в зал ожиданий и съездил за ботинками к нему на квартиру. Благо у него дома были запасные. Крали же и у тех, кто в запасе ничего не имел - ни ботинок, ни нужных денег.
В общем, что же мы имели в 1930-1931 годах, если оценивать положение объективно. Полностью разрушенное сельское хозяйство и дезорганизованный транспорт. Но такие, как я, этого не видели. Они были загипнотизированы старыми идеями и новыми великими стройками. На стройках тоже было далеко не так блестяще, как писалось в газетах, но мы этого не знали, да и знать не хотели. Я, например, кое-что увидел, но обобщить виденное не мог. В 1930 году я был на строительной практике в Сталинo. Мне поручили продолжить стройку бани-проходной на заводе. Когда я разобрался, то увидел, что между выстроенной частью бани и чертежами нет ничего общего. Прораб просто-напросто не мог читать чертежи. Пришлось все переделывать. На следующий год повторилось подобное, но в больших масштабах. Меня послали на практику на строительство Енакиевского химического завода - прорабом газгольдерного цеха. Какой это цех в действительности - покрыто тайной, все наименования на той стройке были условные. В цехе шло строительство фундаментов под какие-то машины. Каждый фундамент - стройка, величиной с четырех или пятиэтажный дом. 9 фундаментов закончены, отдельные частично подготовлены к бетонированию, частично ведется опалубка. Имея опыт прошлого, я внимательно сверил законченное с чертежами. Возникло много вопросов и сомнений. Чтобы разобраться окончательно надо было смотреть монтажные чертежи. Мне их дать отказались - они секретные. Тогда я отказался принять назначение. Вызвали к главному инженеру, и я легко доказал, что мне те чертежи необходимы. И получил их. Что же оказалось? Монтажные и строительные чертежи во многом не совпадают. Построенные фундаменты пришлось переделывать, опалубку менять. Главный инженер, хватаясь за голову, говорил: "Разве за всем уследишь? Если у меня б прорабом были нынешние практиканты, я бы горя не знал". Выходит, даже мы, студенты 2-го курса института, были квалифицированнее тех, кто работал "на великих стройках".
Во время работы на этой стройке я в последний раз общался с дядей Александром. После изгнания его из села, с маленькими детишками, он устроился в Енакиевском животноводческом совхозе. К нему приехала старшая сестра его умершей жены и взяла на себя уход за детишками. Жили они - беднее невозможно. Ни постелей, ни одежды, ни хлеба в достатке. Я несколько раз ходил к нему в семью, носил туда свой паек, а сам обходился столовой (без хлеба). Мы много говорили. После пережитого мы как-то незаметно отбросили, сложившийся под конец в Борисовке, острый и раздраженный тон. Дядя говорил тихо, раздумчиво, медленно. Я хотя и не соглашался с ним, но как-то у меня нечего было возразить, и я больше слушал.