В поисках грустного бэби
Шрифт:
— Впервые еду через пустыню! — воскликнул я. — Удивительное ощущение! Сам не замечаешь, как скорость поднимается до шестидесяти пяти миль в час!
— До семидесяти пяти миль в час, — сухо поправил он, посмотрел на номерной знак и пробурчал: — Ага, Мичиган…
Что это значит? Может быть, с Мичиганом тут у них особые счеты? Может быть, здесь мичиганцам круче приходится, чем советским? Так или иначе, нужно раскрывать национальную принадлежность. Ведь не может же его не насторожить мой акцент!
— Вообще-то мы из России, офицер, из Советского Союза… Это
— Ваше имя, сэр, — прервал он меня. Я сказал и добавил вполне нелепо:
— Это, понимаете ли, русское имя. Мы здесь оказались при необычных обстоятельствах…
— Как спеллингуете свое имя?
В ровном тоне патрульного мелькнула легкая досада. Очевидно, мои «обстоятельства» мешали ему осуществлять закон.
Я заученно протараторил свое имя по буквам. О, эти американские спеллинги, сколько эмигрантских языков вывихнуто было на них! Офицер на минуту отвлекся от своей записи:
— Значит, из России приехали, сэр?
— Да, мы из Советского Союза, но мы оказались здесь в силу совершенно особых, исключительных обстоятельств, которые я мог бы объяснить, если бы…
— А вы знаете лимит скорости в Америке? — снова прервал он меня.
— Пятьдесят пять миль в час.
— Вот именно, — сказал он. — Водительскую лицензию, пожалуйста.
Я уныло полез за своей видавшей виды «корочкой». Необычный вид документа наверняка возмутит патрульного, ведь советские права отличаются от американских не менее разительно, чем «Правда» от «Нью-Йорк тайме». Наверняка он признает мои права недействительными.
— У меня еще советская лицензия, — мямлил я, — однако если учесть особые обстоятельства, о которых я упоминал выше, то при известной снисходительности…
Он невозмутимо рассмотрел мои права и, не задав никаких вопросов, записал семизначный номер. Я присел на горячий капот его «Шевроле». Неясное ощущение судьбы витало в воздухе пустыни. Рыжий молодчик, похожий на киногероя, которому абсолютно наплевать на мои советские «обстоятельства», осуществляет американский закон об ограничении скорости. Многозначительное парение двух орлов над нашими головами.
— А вот в СССР нет ограничения скорости, — зачем-то соврал я, хотя уже и понимал, с каким бесстрастным центурионом имею дело.
Тут вдруг патрульный сильно обиделся, оторвался от бумаги и посмотрел на меня выцветшими голубыми глазами.
— Вы ведь сейчас не в России, сэр, правда? Вы сейчас в Америке, так? А у нас здесь скорость ограничена, о'кей?
Точно так же когда-то на меня ворчал киевский милиционер: «Здесь вам не Москва… тут Киев, понятно?… Здесь работают киевские правила, так?»
— Оштрафуете меня? — спросил я.
— Не я вас оштрафую, а суд вас оштрафует. — Он протянул мне копию бумаги. — Так и быть, поставил вам шестьдесят пять вместо семидесяти пяти. Поосторожнее в дальнейшем. Всего хорошего!
Он отвернулся, потеряв ко мне малейший интерес, и до меня наконец дошло, что я для него вовсе не подозрительный иностранец, а просто нарушитель скоростного режима, то есть человек как человек.
Есть некоторая все-таки странность
К вечеру мы достигли гостеприимного дома в Санта-Монике, и хозяин после первых же приветствий сказал:
— Тебя весь день разыскивают журналисты. Прошу прощения, но указом Президиума Верховного Совета СССР ты лишен советского гражданства.
После ужина мы пошли на мой любимый еще с 1975 года Океанский бульвар и остановились там в молчании под королевскими пальмами. Внизу, под обрывом, катились огни прибрежного шоссе. Почему госмужи СССР так поступили со мной? Неужто сочинения мои так уж сильно им досадили? Разве я на власть их покушался? Пусть обожрутся они своей властью.
Я подумал о друзьях в Москве. Сегодня они услышали эту новость по «Голосу Америки» или по Би-би-си — какая реакция? Старинный друг мой, внутренний эмигрант Фил Фофанофф, которого в Москве называют помесью Печорина с Обломовым, вероятно, утешил бы меня таким образом: — Не фетишизирую красную картонку с плотной розовой бумагой внутри, ничего священного и символического в этой дряни нет, простое «средство полицейского контроля», согласно словарю Брокгауза и Ефрона. Бедняга Маяковский, которому очень хотелось еще раз в Париж, пропел серенаду советскому паспорту, а между тем сам сознался, что носит ее в штанах: «Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза»… Разве нечто любимое, священное, гордое носят в штанах по соседству с гениталиями?
Так, вероятно, упражнялся бы в остроумии московский шутник Фил Фофанофф. А все-таки идеологические дядьки-аппаратчики не только ведь книжечки говенненькой меня лишили. Это они в своих финских банях постановили родимы меня лишить. Лишить меня сорока восьми моих лет, прожитых в России, «казанского сиротства» при живых, загнанных в лагеря родителях, свирепых ночей Магадана, державного течения Невы, московского снега, завивающегося в спираль на Манежной, друзей и читателей, хоть и высосанных идеологической сволочью, но сохранивших к ней презренье.
«Дружище, — сказал бы устало Фил Фофанофф, — фактически они нас всех давно уже лишили советского гражданства, потому что его просто не существует. Здесь нет гражданства, а есть подчинение. Честь мы бережем не для гражданства, а для родины». Иногда он может шутить и таким образом.
В темном небе тактично гудел «джет», возвращающийся из Японии. Шелестела ветками огромная пальма. Пахло своими плодами лимонное дерево. Рождалась новая луна. Калифорнийской ночи было наплевать на мое советское гражданство не в меньшей мере, чем патрульному на интер-стейт № 8.