В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:
Иван изо всех сил борется с чёртом, но дело зла зашло так далеко, что герой уже не может выпутаться из его лап. И хотя Иван идёт каяться, чтобы перебороть чёрта, их борьба, можно сказать, заканчивается некоторым перевесом чёрного начала. Сила самовластного своеволия, всеразрушающего произвола оказывается беспомощной в столкновении со злом. Иван переборол свою гордость, пойдя в суд, но от унижения этой гордости, как это часто бывает у героев Достоевского, ещё больше озлился на весь свет и наговорил на себя больше, чем было правдой, отождествляя себя со Смердяковым, чего так боялся Алёша. Заявив, что убил Смердяков, а не Митя, Иван поясняет: «Он убил, а я его научил убить… » Иван отождествляет себя со Смердяковым и правда покаяния оказывается бесовским фарсом, окончательно разящим в убийцу Митю. Потому что после речи Ивана, обвинившего себя, испуганная за любимого человека (Ивана) Катерина Ивановна своими показаниями губит Митю. Не случайно и то, что своим единственным
— С хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! Не обращайте внимания, дрянной, мелкий чёрт, — прибавил он конфиденциально, — он, наверно, здесь где-нибудь, вот под этим столом с вещественными доказательствами, где ж ему сидеть, как где там?»
Переламывая свою гордость, Иван заявляет, что его идея подлая, лакейская и в этом смысле принадлежит не ему, а всему пошлому обществу. Этот шаг был необходим. Но сделать ещё шаг и отказаться от этой идеи Иван уже не в силах. Усилие сломанной гордости стоит ему рассудка.
«Кто не желает смерти отца.
— Вы в уме или нет? — вырвалось невольно у председателя.
— То-то и есть, что в уме… и в подлом уме, в таком же, как и вы, как и все эти… р-рожи! — обернулся он вдруг на публику. — Убили отца, а притворяются, что испугались, — проскрежетал он с яростным презрением. — Друг перед другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца».
И в конце своей речи он кричит «неистовым воплем» бесноватого (наблюдение В. Е. Ветловской). Здесь, пожалуй, стоит сделать заключительное замечание.
Иван приходит к очень существенной для Достоевского мысли, что все за всё виноваты, но приходит как-то странно, словно бы с другого конца. Для него это возможность смягчить, а то и совсем снять свою личную вину и ответственность, потому что, обвиняя себя, он никак не может понять своей вины. Он отказался признать духовную «карамазовщину» своим порождением я, следовательно, своей сутью, но прорвать её и растождествить себя со Смердяковым ему не удалось. Таким образом, вина Ивана в каком-то смысле оказывается глубже и тяжелее, чем, если бы он просто обучил Смердякова своим идеям: гордый его ум, обусловивший, по Достоевскому, презрение к людям, не дал ему возможность разглядеть окружающих его, понять их.
« — Ты не глуп, — проговорил Иван, как бы поражённый; кровь ударила ему в лицо, — я прежде думал, что ты глуп. Ты теперь серьёзен! — заметил он, как-то вдруг по-новому глядя на Смердякова.
— От гордости вашей думали, что я глуп».
Таков финал «третьего, и последнего, свидания со Смердяковым», прозрение наступает слишком поздно. То, что абсолютно ясно Алёше, в чём он твёрд («Убил лакей, а брат невинен») с самого начала трагического убийства, совсем не ясно Ивану. Отсутствие в его духовной структуре подлинной внутренней свободы мешает ему пробиться к этой Алешиной простоте и ясности. Вина и беда Ивана в том, что, пытаясь найти путь преодоления мирового зла, он обратился к всеразрушающей стихийной силе тезиса «всё позволено», не углядев, что в основе этого тезиса лежит хорошо спрятанная до времени корысть. Не случайно активным организатором разрушительного действа-поступка является корыстолюбивый лакей Смердяков. Иван попадает из огня в полымя, из «карамазовщины» в «смердяковщину».
В борьбе со скверной «карамазовщины» Иван не ожидает, что во внешнем мире есть нечто, способное ему помочь: «народная правда». Правда и добро, по Достоевскому, суть категории, находящиеся вне корысти мира. И «народная правда», заключающаяся в идее и образе Христа, не может подавить правды личности, а может ей только помочь, считал Достоевский. Мучения одинокого ума приводят героя к безумию. Но в этих мучениях есть и просветляющая сила. Они показывают читателю духовную чистоту Ивана, которой он сам в себе не умел увидеть. Тютчев (цитируемый Иваном в его рассказе о Великом инквизиторе) писал:
Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовётся, И нам сочувствие даётся, Как нам даётся благодать…Проблема Ивана Карамазова — это проблема ответственности человека за произносимое им слово, проблема, так трагически отозвавшаяся в судьбах России в XX веке. Иван не сумел предугадать, как отзовётся его слово. Но духовные терзания героя дают ему право, по крайней мере, на сочувствие читателя, и, быть может, невольное — сочувствие автора. Реалист Достоевский, чья «осанна» прошла «через большое горнило сомнений» {334} , осуждая, тем не менее, втайне симпатизирует своему герою-богоборцу. Не случайно в эпилоге Митя говорит: «Слушай, брат Иван всех превзойдёт…. Он выздоровеет». Алёша осторожнее, но и его не покинула надежда: «И я тоже очень надеюсь, что он выздоровеет». И, как можно предположить, речь у Достоевского идёт не только о физическом здоровье.
334
Достоевский Ф. М. Указ. соч., т. 27, с. 86 Курсив автора — В. К.
XII. «ДОЛГИЙ НАВЫК К СНУ»
Что счастье — деятельность, можно видеть и из следующего: мы не согласимся назвать счастливым человека во время сна — скажем, если кто-то проспит всю жизнь — именно потому, что в этом случае он живёт, но не живёт сообразно добродетели, т. е. не действует.
Аристотель
Мы до сих пор всё ещё дремлем от слишком долгого навыка к сну.
Н. Г. Чернышевский
«Обломов» — из тех русских романов, к которым постоянно обращается мысль: не только для литературоведческих штудий, но прежде всего для того, чтобы понять принципы и особенности развития отечественной культуры. Трагически недооценённый в твоё время, понятый как обстоятельный бытописатель, генетически связанный с «натуральной школой», Гончаров сегодня читается как актуальный классик мировой литературы.
Как и Достоевский, он, по выражению современника, «попробовал свой литературный талант» {335} на рубеже 30-40-х годов, ещё до рождения «натуральной школы», когда сильнее всего умы занимала романтически осмысленная литература античности и Возрождения. Гончаров называет следующие имена, бывшие на слуху «у его поколения, особенно университетских воспитанников: Гомер, Вергилий, Тацит, Данте, Сервантес, Шекспир, добавляя, что сам он много переводил из Шиллера, Гёте (прозаические сочинения), также из Винкельмана» {336} . Преподавал ему «историю древних и западных литератур» молодой ещё С. П. Шевырев, как известно, фанатичный поклонник Данте. «Как благодарны мы были ему, — вспоминал в старости писатель, — за этот бесконечный ряд, как будто галерей обширного музея — ряд произведений старых и новых литератур, выставляемых им перед нами с тщательною подготовкою, с тонкой и глубокой критической оценкой их!» {337} . Иными словами, в самый восприимчивый для человека период Гончаровым были усвоены основные линии развития мирового художественного духа. Такова была школа. И пройдя через искус современного ему направления «физиологического очерка», он, как и Достоевский, сохранил основные ориентиры своей молодости. Достаточно сказать, к примеру, что анализируя в 70-е годы картину Крамского «Христос в пустыне», Гончаров рассматривает её в контексте работ Гвидо Рени, Рафаэля, Веронезе, Тициана, Рубенса, Рембрандта. О себе он так не говорил, причиной тому его невероятная скромность и неуверенность, но соотнесённость его творчества с творчеством великих мастеров прошлого чувствуется во внутренних цитатах, парафразах, перекличке образов. Другое дело, что современники за способом изображения (жизнь в формах самой жизни) не увидели, что, как и Достоевский, Гончаров был продолжателем великого реализма, пытавшегося представить в своих образах не просто стенографию действительности, а символы человеческого бытия. «Он реалист, — писал А. В. Дружинин, — но его реализм постоянно согрет глубокой поэзиею; по своей наблюдательности и манере творчества он достоин быть представителем самой натуральной школы, между тем как его литературное воспитание и влияние поэзии Пушкина, любимейшего из его учителей, навеки отдаляют от г. Гончарова самую возможность бесплодной и сухой натуральности» {338} .
335
Гончаров И. А. Очерки. Статьи. Письма. Воспоминания современников. М, 1986, с. 472.
336
Гончаров И. А. Собр. соч. В 8-ми тт. Т. 8. M., 1955, с. 223.
337
Там же, т. 7, с; 212
338
Дружинин А. В. Литературная критика. М., 1983, с. 296. Курсив автора — В. К.