В поисках синекуры
Шрифт:
Ивантьев промолчал, думая об Анне. Самсоновна, разумеется, рассказала ему историю ее замужества. Окончила в Калуге торговый техникум, полюбила «важенного начальника по торговле» (не то товароведа, не то экономиста), а тот оказался пьяницей запойным, двум женам алименты выплачивал, бил ее, ревновал. Не пожалел беременную, избил так, что ребенок родился мертвым. Бросила город, работу, сбежала сюда, в родную глушь, и уже несколько лет заведует киоском-магазином на хуторе.
Вышли проветриться, подышать морозцем перед сном, молча вернулись, улеглись: доктор занял кровать, Ивантьев — диван. Но заснуть Ивантьев не успел, послышался ясный, лишь чуть тронутый сонной вялостью голос доктора:
— Если в городе семидесятилетний женится
Ивантьев уснул, обдумывая эти слова. Утром, чуть только зарумянились зарей подмерзшие окна дома, разбудил его кашель и оклик доктора Защокина, уже курившего свой духовитый табачок:
— Товарищ капитан дальнего плавания! Не хотите ли в малое со мной сплавать — на Жиздру, окуньков поудить? Я бы и сам, да ледок, пожалуй, тяжеловат нынче. Крещенские-то морозцы каковы были, а? Выйду я у себя на Сретенке — дома потрескивают, кирпичики старые лопаются. Нос так приморозил один раз, даже стишок вспомнил давний: «Ой-ей-ей, крещенье! Студено январю, и людям некрещеным, и птицам некрещеным, а такоже зверью. Хоть топором ледовую руби зарю!» Прорубим ледок, глянем в чистую речную водицу, на самовар принесем.
Быстро собрались. Защокин взял снасти, Ивантьев ломик и лопату, пошли глубокой тропкой через огород, ежась, покряхтывая. Заря разрослась в полнеба, зарумянила индевелые верхушки сосен, елей, а сплошные березники словно бы заморозились в красной непроглядной воде. Снег скрипел берестой. Дыхание осыпалось изморозью на воротники. Слова хлестко бились о деревья, множились, стылыми черепками падали в снега.
На Жиздре сидел одинокий, упрятанный в тулуп удильщик. Поприветствовали его, взяли предложенный бур — везение, не надо долбить ломом! — просверлили полуметровой глубины прорубь. Из нее хлынула зеленая вода, придавленная льдом, и Ивантьев даже отшатнулся: так напомнила она тяжелую баренцевскую!
Защокин размотал леску, наживил красную блестку мотыля — прямо-таки резанувшую глаза живым цветом, — опустил крючок в лунку, сел на рыбацкий ящик и принялся мерно подергивать короткое удилище с пробковой рукоятью, чтобы там, в сумеречной глубине реки, мотыль поигрывал каплей горячей крови.
Довольно скоро он выудил желто-пятнистого окунька в пол-ладони, затем сизого ершика, воскликнул:
— Поэзия, Евсей Иванович! Непременно обзаводитесь снастью. В морях вы черпали, здесь будете по одной выманивать, зато бесценной, несказанно радостной!
И вправду, Ивантьев обрадовался двум этим мизерным рыбешкам, подержал их в руках — тепленьких на морозе, — пожелал доктору рыбацкой удачи и пошел готовить обед, размышляя о безунывном ученом старике и, кстати, о его понимании поэзии. Потрясающе, говорил он Ивантьеву, будто коллеге по кафедре русского языка и литературы, один известный писатель, отвечая на анкету, сказал: чувствую поэзию, без нее не живу, а что такое она — не знаю. Как же пишет свои произведения, если не знает? Ведь где-то он учился, слышал: талант — от природы, от рождения, от бога, что тоже понимается природой... Когда-то, в своей первобытности, человек был слит с природой и не видел ее. Постепенно, выделяясь, обосабливаясь, он стал терять природу, отдаляться и как бы видеть ее уже со стороны, восторгаться окружающей красотой. Так вот тоска по утерянному единству с природой и есть поэзия. Она тонизирует, настраивает нас, наш дух, ощущение причастности и к ничтожной былинке, и к пугающему мирозданию.
Точно ли определена поэзия — пусть спорят с доктором филологии его оппоненты, а Ивантьеву нравилось это простое, больше чувственное объяснение, дававшее право любому, даже не читающему стихов, на свой лад проникаться окружающей красотой, поэтизировать свое дело. Скажем, приготовление супа из папоротника-орляка и приправы из хрупкой копытянки... Подступись без вдохновения, хотя бы малой веры в таинство трав — наверняка заваришь бурду. Природа услужит, если ты будешь внимателен к ней, будешь знать сущность ее и чувствовать всегдашнюю вину перед нею за свое отдаление. Потому-то Ивантьев несколько минут молча рассматривал пучки сушеных растений, брал листики на язык, тер, нюхал, затем осторожно мыл и еще осторожнее опускал в кипящую воду крошево жестковатого орляка. Варил суп, жарил мясо, искренне веря, что его вдохновение передается пище и она одарит их добрым ощущением слиянности с природой. За столом озябший доктор Защокин, хлебнув ложку дымящегося супа, крякнул, отер бородку, сказал:
— Грибками, болотцем припахивает, но приятно. О пользе не говорю — витамины прямо из тарелки выпрыгивают.
Он поймал десяток окуньков, столько же ершиков, одного голавлика граммов на триста — и был в настроении счастливейшего добытчика, каковым чувствовал себя Ивантьев, может быть взяв два-три плана ценного палтуса. Однако продрог сильно, по-молодому неразумно, щеки ввалились, бледную лысину никак не пробивала испарина, будто она навсегда заледенела. Ивантьев напоил его чаем со смаковой, уложил греться в постель.
Вечером они обошли всех хуторян, в каждом доме чем-либо угостившись: у Борискина тепличными овощами, у Феди Софронова мочеными яблоками с красной капустой, у деда Ульки свиным холодцом, у Самсоновны острыми прибаутками вроде: «Мой соседушка, Защока, я люблю тебя за що-ка?», а также лечебным чаем из семи майских трав.
Утром Ивантьев поехал проводить ослабевшего, примолкшего доктора: он торопился домой, боясь расхвораться на глухом хуторе. Только в теплом вагоне электрички, привычно и надежно усевшись около окна, доктор оживился, стал почти прежним, вспомнил, что забыл прочесть Ивантьеву одно стихотворение, но читать раздумал, вырвал лист из блокнота, сказал:
— Здесь оно. Потом изучите.
Дома Ивантьев прочел:
ВЕШНИЕ СЛЕЗЫ
Весь март весна боролась с зимой: то одолевала ее, и зима плакала длинными ледяными сосульками, то пряталась от разгульных липких метелей во дворы, под застрехи и крыши, в дремучий ельник, где сохранялось тепло. Но воробьи буйно радовались весне, купаясь в скудных навозных лужицах, и уже прилетели грачи: черные на синих волглых снегах, они расхаживали утрами близ дворов, выискивая, чем бы поживиться, дивясь запоздалым холодам, а в полдни обсиживали старые ракиты, с криком делили, чинили потрепанные ветрами гнезда — стародавние, как и сами эти ракиты у деревенского погоста, над развалившейся от времени и недосмотра церкви Николы-угодника.