В поисках синекуры
Шрифт:
И конечно, хотелось как можно больше взять для себя мыслей, изречений самого Защокина.
«Сколько я ни смотрю на весну — я не устаю. А ведь весна повторяется. Сколько я ни вижу снегопад — я не устаю. Снегопад тоже повторяется. Почему не утомляюсь? Вероятно, все дело не во внешних проявлениях: зеленые листики, белые снежинки (это привычно), а в «подтексте». В той вечно не стареющей энергии, которая движет и весной и снегопадом».
«Литература и искусство — не профессия. В древности люди занимались ими, освободясь от работ. Первые авторы неизвестны, они считали постыдным присваивать то, что принадлежит всем, исходит от всех. В будущем литература и искусство также перестанут быть профессиями, сделавшись
Чем-то, едва ли четко объяснимым, привлекали Ивантьева и беглые заметки, подобные этим:
«Пошел дождь, запахло землей, и стало ясно: все мы умрем. Земля примет в себя народы, города... Земля начиналась не под ногами, а где-то выше, в самой той сырости, которая тяжело накрывала ее».
«Кому не дано от бога — тот берет у людей».
«Сколько я видел занимающихся не своим делом — по несчастью, по амбиции. Последние особенно опасны».
«Каждый день хоть на мгновение вспомни: я тоже умру!»
Две объемистые тетради заполнил Ивантьев. Никогда ему не приходилось столько писать, мыслить. Ведь и в Соковичи он приехал «думать руками», а не развивать свой интеллект, который, он полагал, слишком «просолен» и стар для отвлеченных философствований. Несколько дней почти безвылазного затворничества утомили бывалого капитана больше, чем рыболовная экспедиция куда-нибудь к Фарерским островам. Утомление, правда, было иным: тело словно дремало от тяжести, зато сердце, редко ощущаемое Ивантьевым, стучало, как перегретый мотор, и нервы обострились так, что он вздрагивал, если во дворе вдруг тявкал пес. Голова же, на удивление ему, была свежа и жаждала новых познаний, не щадя сердца, нервов. Тяжким оказался мыслительный труд. Ивантьев громко изрек даже, когда закрыл вторую тетрадь, придавив ее ладонью:
— Без привычки ненормальным можно сделаться! Ясно, почему некоторые интеллигенты «от сохи» страдают бессонницей...
Все это время он питался хлебом и молоком, аккуратно поставляемым Никитишной. Других продуктов у него не имелось: Анна уехала в леспромхоз к Михаилу, на ее место прислали пухлую, громкоголосую, многоопытную, откуда-то изгнанную «королеву прилавка», как тут же окрестил ее Федя Софронов, и полки скромного хуторского киоска-магазина сначала опустели, а затем наполнились широким ассортиментом вино-водочной продукции.
Хуторяне потеряли своего «просветителя», лишились «великомученицы». Пора было расстаться им и с потерпевшим крушение «капитаном».
Вот только Лохмач-домовой все последние ночи молчит в своем закуте, словно вдруг озаботился неурядицами меж людьми, опечалился по-старчески безропотно — не вечно же резвиться да похихикивать. А может, жаль ему стало Ивантьева? Какой-никакой, а хозяин был, дом обогрел... Новые-то и вовсе дачники-кочевники.
В последний день июля Ивантьев обошел дворы, уговорил мужчин не устраивать ему коллективных проводов посреди летней сельской страды, со всеми простился и первого августа налегке, с тем же чемоданом, вышел к раннему автобусу. За ним увязался пес Верный, а на остановке ждала его одинокая Самсоновна.
Старуха всплакнула, пес долго бежал позади автобуса, утомился, свернул на проселочную дорогу и пропал в лесу.
Утро занималось высокое, голубое и зеленое. В белых росах тонули луга, желтые нивы влажно и тяжело клонились от ночной сырости, леса еще дымили дремотной мглой, лишь по вершинам, остро пробегая, ветерки расчесывали пряди легких ветвей. Автобус нырял в сосновые и еловые ущелья, вырывался на просторы распахнутых далей с деревнями у речек, коровами среди лугов, белеными силосными башнями, куполами и шпилями колоколен на холмах. Новый мост, асфальтированная дорога, кирпичные строения... Тракторы, грузовики, лакированные автомобили грибников... И снова лес, и снова захватывающее дух слепящее разноцветье августовских просторов.
Не копилось в душе Ивантьева ни великой грусти, ни обидного сожаления. Он был несказанно рад, что повидал родные места, пожил в доме отца и деда и дом одарил его большим, чем простое обитание в своих стенах: радостью общения с иными людьми, познанием неведомой доселе жизни. Ивантьев укрепил, подладил, омолодил свой дом — и он долго еще будет служить надежным жилищем людям. К нему можно вернуться, в нем можно поселиться. Все можно, пока жив человек и есть у него родной дом.
Автобус одолел последний, уже струящийся теплым маревом лес на холме, с легким придыханием заскользил средь сеяных лугов, парящих туманом. Оранжевый трактор стрекотал сенокосилкой, она крутыми пластами укладывала тяжелую траву, и в окна автобуса хлынули пронзительные, живые запахи свежесрезанной зелени.
— Хорошо берет! — сказал усатый старик, ловя наружный воздух, одобряя работу, счастливо раскуривая папироску. — Как бритвой чистит!
— Добрая трава, — подтвердила женщина с корзиной мокрых огурцов на коленях.
— Опытный участок... — негромко, словно сам себе, проговорил парень в спецовке механизатора.
И припомнились Ивантьеву стихи доктора Защокина:
Запах скошенной травы — Не теряйте головы! Скошено зеленое, Потом окропленное. А подсохнет, зашуршит — Не оставьте здесь души, Вспомнив, что забыто: Все мы от земли-то!Да, он оставлял здесь часть своей души. Но не жалел об этом. Ибо ничтожна душа у того, кто ею ни с кем не делится.
ЗАЧЕМ ЕМУ ЖИТЬ БЕЗ НЕЕ?
Рассказ
В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое декабря спал он плохо, даже приняв таблетку сильного эуноктина. Поднялся рано, сделал свою обязательную стариковскую гимнастику — несколько приседаний, легоньких пробежек по комнате от глухой стены до окна, затем долго и начисто брился, умывался, одеколонился, обжигая щеки резким «Шипром» и громко покряхтывая. Завтрак приготовил особенный, чтобы взбодриться телом и духом: позволил себе чашку кофе, яйцо, бутерброд с ветчиной, яблоко. Ел неспешно, намеренно растягивая минуты, и все равно, убрав, перемыв посуду, наведя стерильно-больничный порядок в своей кухоньке, он заметил: свободного времени у него еще около часа, ибо ранее двенадцати дня он не может явиться в гости к Евгении Николаевне, где бывал пятнадцатого числа каждого месяца.
Он проверил сумку, приготовленную с вечера, — не забыл ли чего положить? — облачился в праздничный, стального цвета, костюм-тройку, галстук заколол золотой булавкой с рубином, некогда подаренной ему Евгенией Николаевной, и стал разглядывать себя в зеркале платяного шкафа, пробуя строгие и улыбчивые выражения лица, принимая различные, к определенному случаю, позы, а то и небрежно прохаживаясь... Старик, конечно, старик, соглашался он, видя по ту сторону холодно-мутноватого стекла белое узкое лицо с крупными морщинами на лбу, глубокими складками от костистого носа к блеклым запавшим губам, но — упрямо приосанился он, бодрясь, — волосы еще хороши, жестки, как у седого, ворсистого бобра, да и зубы спереди пока свои... Семьдесят каждый даст, а семьдесят шестой — извините, столько ему бывает, когда воспалится застарелая язва желудка или радикулит скрутит. К середине каждого месяца, он давно заметил, болезни затихают, будто сочувствуя ему, даруют легкий, беззаботный день на поездку в гости.