В поисках синекуры
Шрифт:
Двое рабочих рубили жерди в ближней рощице, трое расстилали палатку, определяя ей подходящее место, а рыжеволосая, в джинсах, на вид спортивная, девушка, или молодая женщина, настраивала гудящую эфиром рацию, выбросив антенну на ольховый куст.
В аэропорту Корин не успел познакомиться со своей штабной группой, ибо припоздал немного; в тряской, гремящей коробке вертолета не очень разговоришься, и сейчас он сказал женщине:
— Добрый день. Давайте зна...
Женщина быстро выпрямилась, повернулась, засияла легкой улыбкой крупных свежих губ, воскликнула, явно заранее приготовившись к этому:
— Станислав Ефремович!.. Так и думала — не узнаете!
Он оглядел ее медленно, зорко-прищуренно —
— Да, кажется, знакомы...
— Я же у вас радисткой была, на Урдане, вместо Малышкиной, которая заболела... Под конец, правда, чуть не сгорела... Такой пожарище потушили! — Она несмело протянула ладошку. — Вера Евсеева. — И рассмеялась: — Видите, руку подаю, а тогда так боялась вас... Глянете, скажете — меня трясет всю.
— И в огонь от страху полезли?
— Рацию, документы спасала. И от страху, да. Подумала, отругаете вы меня, прогоните домой...
Корин усмехнулся, теперь многое припомнив. Это было пять лет назад, на Урданском горном массиве, километрах в восьмистах от нынешнего места загорания, и она, Вера Евсеева, сидя у рации в штабной палатке, не заметила, как огонь по сухой траве подобрался к палатке: неподалеку ударила молния. Все были в зоне главного пожара, отлучилась куда-то и повариха. Задыхаясь от дыма, сбивая огонь брезентовой курткой, Вера перенесла на островок посреди мелкой речки почти все имущество, но едва не сгорела сама — в тлеющем платье бросилась к речке и лежала в воде, пока низовой, беглый огонь, пройдя поляну, не заглох средь топкой низины... Тогда, в суете, запарке Корин едва ли успел похвалить Веру за ее рискованный поступок — героизма, каждодневного, более отважного, было предостаточно — и теперь смотрел на нее с ощутимой виной: конечно, он и к медали ее не представил, девчонку, девчушку, этакое глазастенькое, губастенькое существо, которое воспринималось как-то не само по себе, а в «комплекте» с радиостанцией; некая приемно-передающая часть пожарного штаба...
Вера Евсеева стояла перед ним, стараясь не смущаться, но ее стеснение выдавали закрасневшиеся щеки, и руки она то сцепляла пальцами, то откидывала назад, не зная, как и о чем говорить. Он понимал: это в ней давнее, урданское смятение-воспоминание. Ведь из прежней маленькой Верочки вызрела женщина; хоть она немного прибавила в росте, зато, будто восполняя это, налила себя необыкновенной, видимой крепостью, точно гимнастка-разрядница. Была она столь естественна в своем смущении, так мало угадывалось в ней городского кокетства, что он подумал: нет, эта, пожалуй, не запросится домой.
— А вы совсем-совсем такой же! — выговорила с удивленной искренностью Вера.
— Да? — шутливо изумился Корин. — Стихия вечно молода, вот и мне не дает состариться. Так?
Вера резко кивнула, волосы упали ей на лицо, она таким же резким движением головы откинула их назад, мельком, по-женски запоминающе оглядев его разом всего.
И Станислав Ефремович Корин как бы увидел себя ее глазами: рослый, жилистый, пятидесятилетний, с жестким седоватым бобриком волос, карими, почти темными глазами, с крупным, чуть пригнутым носом, продубленной кожей лица, в рубахе-штормовке с закатанными рукавами, прочных парусиновых брюках и тяжеловатых ботинках на толстой подошве. Страшноват, конечно, И вид его обычно отпугивал женщин (зимовщик, рыбак, бродяга какой-то!). Но хорошо знал он: некоторых привлекает такая внешность, и именно таких они называют своим веским, единственным словом — мужчина. Нечто подобное, вероятно, невольно чувствовала к нему Вера Евсеева. Это умилило Корина, он вспомнил даже что-то литературное: в женщине не умирает восторженная девчонка... И, твердо решив, что с Верой-радисткой вполне можно работать, сказал:
— Начнем. Так?
Она отчаянно тряхнула длинными волосами.
На закате, сине-дымном, душном, Корин, взяв бинокль, поднялся по отлогому склону ближней сопки до безлесой багульниковой поляны; отсюда неплохо проглядывалась обширная долина Святого урочища; в конце дня к тому же пожар усилился, словно чувствуя приближение прохладной, росной ночи.
Урочище было плотно задымлено. Лишь по краю огня выплескивались красно-оранжевые всполохи, похожие, как это не раз замечал Корин, на солнечные протуберанцы. Пожар неспешно, однако мощно и напористо съедал там ельники и пихтачи. До него километров пятнадцать, движется он, при теперешнем затишье, не более километра в сутки, конечно, в сторону лагеря, развернутого Кориным. «Спецбед» всегда утверждался перед фронтом пожара. Это прибавляло решимости ему, его людям: огонь идет на нас.
В темноте протуберанцы взвивались выше, и чудилось теперь, что Святое урочище раздвоила гигантская трещина, из которой выплескивается глубинное земное пламя. Корин стоял, смотрел, дышал горьковато-хвойным воздухом дальней гари, набираясь воли, готовя себя к тяжкой и долгой работе. Когда ощутил пожарище неким живым, грозным, безжалостным существом, зашагал вниз, к лагерю.
Подсушенная зноем хвоя лиственниц осыпала его с легким вялым шуршанием, пересохший багульник потрескивал под ногами, словно скрипуче, жалобно выговаривая: «Сушь, сушь...»
ГЛАВА СБОРА
Края штабной палатки приподняты, снизу проникало легкое дуновение, можно было терпеть жар от нагретого брезента, но набивалась мошкара, зудела под куполом, липла к рукам, лицу, лезла в глаза. Кто-то очень точно назвал одним словом эту едкую смесь кровососущих насекомых — гнус. Вялость, тоска одолевают человека, измученного гнусом. Даже Вере Евсеевой, знавшей тайгу, порой делалось невмоготу, она вскакивала, хватала полотенце, размахивала им, наговаривая:
— Гнусь, гнусь паршивая!
И опять присаживалась к рации, которая почти не затихала: шли радиограммы из гослесохраны, лесопожарной службы, авиабазы. В полдень, как по расписанию, приглашал Корина на переговоры председатель специальной комиссии при крайисполкоме — и тогда Вера выбегала наружу, отыскивала в лагерном гомоне, суете Станислава Ефремовича, звала к рации.
Над лагерем зависали, приземлялись и взлетали вертолеты, овевая поляну таким буйным ветром, что тучи мошкары отступали в лиственничник, отчего, чудилось, светлел воздух. Рация глохла от грохота, Вера снимала наушники, раскрывала тетрадь входящих и исходящих радиограмм, перепечатывала их на машинке, подшивала в отдельные папки; в особой у нее — приказы и распоряжения Корина, что и кем выполняется. Она была, как себя называла, радистка — секретарь — машинистка — медсестра — активистка. Санпункт, конечно, пожарным отрядам придается, и курсы медсестер она окончила лично для себя: разве помешает это, если твое дело — стихийные бедствия?
Когда выпадали свободные минуты, Вера брала тетрадный листок и писала письмо Ирине — подруге со школьных лет; вместе они учились и в пединституте, но Вера ушла со второго курса, а Ирина окончила факультет иностранных языков, немного попреподавала и устроилась переводчицей в экскурсионное бюро.
Писать Ирине — страсть, хобби, слабость Веры, и еще привычка: все запечатлевать на бумаге. Она слала ей письма отовсюду: из домов отдыха, туристских походов и непременно из таежных пожарных отрядов. Подруга отвечала редко, страдая вечным «дефицитом времени», зато потом, встретившись, они охотно перечитывали Верины письма.