Шрифт:
Marcel Proust
`A la recherche du temps perdu. Le c^ot'e de Guermantes
Леону Доде, автору «Путешествия Шекспира», «Соломонова суда», «Черной звезды», «Призраков и живых», «Мира образов», автору стольких шедевров, несравненному другу – в знак благодарности и восхищения —
Часть первая
1
Роман посвящен Леону Доде (1867 – 1942), французскому литературному критику, романисту, мемуаристу и публицисту, одному из ближайших друзей Пруста. Сын знаменитого писателя Альфонса Доде, Леон начал свой творческий путь в качестве главного редактора парижской ежедневной газеты «Ла Либр Пароль» («Свободное слово»), после чего вместе с Шарлем Моррасом основал «Аксьон Франсез» (1908), ежедневную газету националистического и антисемитского толка, ставшую главным печатным органом одноименного политического движения. Благодаря деятельному участию Леона Доде Пруст получил Гонкуровскую премию за роман «Под сенью девушек в цвету» (1919). В своем посвящении Пруст упоминает первый роман Доде «Черная звезда» (1893), исторический роман «Путешествие Шекспира» (1896), психологический роман «Соломонов суд» (1905) и сборники психопатологических этюдов «Мир образов» (1919) и «Призраки и живые» (1914–1921). Помимо этого посвящения Пруст выразил свою дружбу и признательность Леону Доде в небольшом эссе под названием «Несравненный ум и гений: Леон Доде», которое входит в современное издание сборника «Против Сент-Бёва».
Утренний щебет птиц явно раздражал Франсуазу. От каждого слова «прислуги» она вздрагивала; ходьба «прислуги» не давала ей покою, и она все спрашивала, кто это там ходит; дело в том, что мы переехали. Разумеется, слуги не реже сновали и на «седьмом» нашей прежней квартиры; но Франсуаза была с ними знакома и ощущала в их беготне нечто дружественное. На новом месте она с мучительным напряжением вслушивалась и в тишину.
В определенном возрасте мы достигаем того, что Имена воспроизводят перед нами образ непознаваемого, который мы в них заключили, и в то же время обозначают для нас реально существующую местность, благодаря чему и то и другое отождествляется в нашем сознании до такой степени, что мы ищем в каком-нибудь городе душу, которая не может в нем находиться, но которую мы уже не властны изгнать из его названия, и не только города и реки индивидуализируют Имена, как их индивидуализируют аллегорические картины, не только материальную вселенную испещряют они отличительными чертами и населяют чудесами, но и вселенную социальную: тогда в каждом замке, в каждом чем-нибудь знаменитом доме, дворце живет женщина или фея, подобно тому как в лесах обитают лесные духи, а в водах – божества водяные. Иногда прячущаяся в глубине своего имени фея преображается по прихоти нашей фантазии, которая питает ее; вот так и атмосфера, окружавшая во мне герцогиню Германтскую, которая на протяжении многих лет являлась для меня всего лишь отражением волшебного фонаря и церковного витража, начала приглушать свои тона, едва лишь совсем иные мечты пропитали ее вспененной влагой потоков.
Однако фея блекнет, когда мы приближаемся к настоящей женщине, носящей ее имя, ибо имя начинает тогда отражать женщину, и у женщины ничего уже не остается от феи; фея может возродиться, если мы удалимся от женщины; но если мы не отойдем от женщины, фея умирает для нас навсегда, а вместе с нею – имя, как род Люзиньянов [2] , которому суждено угаснуть в тот день, когда исчезнет фея Мелюзина [3] . Тогда Имя, в котором, хотя оно и много раз перекрашивалось, мы в конце концов можем обнаружить прекрасный портрет незнакомки, которую мы никогда не видели, представляет собой обыкновенную фотографическую карточку, служащую для того, чтобы свериться с ней, знаем ли мы идущую навстречу женщину и надо ли ей поклониться. Но стоит какому-нибудь давнему ощущению, – так граммофонные пластинки сохраняют звук и стиль игры различных музыкантов, – позволить нашей памяти произнести это имя, как оно звучало для нас тогда, – и, хотя по виду имя не изменилось, мы сразу чувствуем расстояние, отделяющее мечты, которые, одна за другой, возникали перед нами при произнесении тех же самых слогов. На миг из вновь услышанного щебета былой весны мы можем извлечь, как из тюбиков, какими пользуются художники, верный, забытый, таинственный, не потускневший оттенок того времени, которое будто бы оживает в нашей памяти, когда, подобно плохим живописцам, мы придаем всему нашему прошлому, распяленному на одном холсте, условные и совершенно одинаковые тона волевой памяти. А ведь на самом деле как раз наоборот, каждое из мгновений, составляющих наше прошлое, пользовалось в самобытном своем творчестве, не нарушая гармонической цельности, тогдашними красками, которых мы теперь уже не знаем, но которые могут еще внезапно привести меня в восторг, если случайно имя Германт, по прошествии стольких лет приобретя на миг резко отличающееся от нынешнего звучание, какое я уловил в день свадьбы мадмуазель Перспье, вернет мне теплую, яркую, свежую лиловь, которою нежил взор пышный галстук юной герцогини, и напоминавшие вновь расцветшие и недоступные барвинки ее глаза, осиянные лазоревой улыбкой. А еще имя Гер-мант тех времен похоже на баллончик с кислородом или с каким-нибудь другим газом: когда я его разбиваю, выпускаю из него содержимое, я дышу воздухом Комбре того года, того дня, смешанным с запахом боярышника, колыхавшегося от предвестника дождя – от ветра с площади, который то скрадывал солнечный свет, то расстилал его на красном шерстяном ковре церковного придела, отчего ковер окрашивался в яркий, почти розовый цвет герани и его ликование приобретало, я бы сказал, вагнеровскую мягкость, которая так облагораживает праздничность. Но и не в такие редкие мгновения, когда мы внезапно ощущаем, как трепещет неповторимая сущность и как она вновь вырастает, не утратив формы своей и чеканки из ныне мертвых слогов, – пусть даже, находя себе чисто практическое применение в головокружительном вихре повседневной жизни, имена совершенно обесцвечиваются, подобно пестрому волчку, который, когда он очень быстро крутится, кажется серым, – все же, погружаясь в мечтанья, мы раздумываем, мы пытаемся, чтобы вернуться к прошлому, замедлить, приостановить вечное движение, в которое мы вовлечены, перед нами вновь возникают следующие непосредственно один за другим, но совершенно разные оттенки, которые в ту или иную пору нашей жизни показывало нам чье-нибудь имя.
2
…род Люзиньянов… – Речь идет о древнем аристократическом семействе, господствовавшем в Пуату начиная с X века. К этому семейству восходят корни Германтов.
3
Мелюзина (Мелизанда) – волшебная фея, героиня многих рыцарских романов и средневековых преданий Пуату. Будучи женой Раймондина, первого графа Люзиньяна, она считается покровительницей этого рода. По легенде, восходящей, вероятно, к кельтской мифологии, мать Мелюзины наказала своих дочерей за преступление в отношении отца, в частности, Мелюзина по ее воле каждую субботу должна была превращаться в нижней части своего тела в змею. Только брак со смертным мог прекратить ее муку: выйдя замуж за Раймондина, Мелюзина приносит ему потомство и богатство. Однако, мучимый ревностью, Люзиньян нарушает запрет не смотреть на возлюбленную по субботам и открывает ее в образе сирены, после чего Мелюзина вылетает в окно крылатой змеей.
Разумеется, какая форма вычерчивалась перед моими глазами, когда моя кормилица, конечно, не имевшая понятия, как до сих пор и я не имею понятия, в честь кого была сложена старинная песня «Слава маркизе Германтской», которой она меня баюкала, или когда, несколько лет спустя, старый маршал Германт, преисполняя гордостью сердце моей няни, останавливался на Елисейских полях и, произнеся: «Какой прелестный ребенок!» – доставал из карманной бонбоньерки шоколадную конфету, – это я сказать не могу. Годы раннего моего детства уже не во мне, они от меня отделились, я знаю о них, как и о том, что было до моего рождения, только по рассказам. Но с течением времени я нашел в себе одно за другим то ли семь, то ли восемь обличий этого имени; самыми красивыми были первые; постепенно действительность выбила мою мечту с позиции, непригодной для обороны, и она окопалась чуть дальше, а потом ей пришлось отступить еще. И когда герцогиня Германтская меняла жилище, тоже порожденное этим именем, которое оплодотворялось из года в год каким-либо услышанным мною словом, придававшим иной облик моим мечтам, новое ее жилище отражало их во всех своих камнях, получавших такую же способность отражать, какою обладает поверхность облака или озера. Там, где стояла невещественная башня, которая представляла собой всего лишь оранжевую полоску света и с высоты которой сеньор и его супруга распоряжались жизнью и смертью своих вассалов, теперь простирался – в самом конце «направления к Германтам», куда я столько раз в погожие дни ходил с моими родителями берегом Вивоны, – край ручьев, где герцогиня учила меня удить форель и сообщала названия фиолетовых и бледно-красных цветов, обвивавших низкие садовые ограды; потом это была вотчина, поэтичная местность, где гордый род Германтов, подобно пожелтевшей, украшенной орнаментом башне, пережившей столетия, уже возвышался над Францией, между тем как небо было еще пусто там, где позднее выросли соборы Парижской и Шартрской Богоматери; между тем как на вершине Ланского холма [4] еще не остановился, как Ноев ковчег на горе Арарат, собор с патриархами и праведниками, в тревоге приникшими к окнам и глядящими, не утих ли гнев Божий, собор, взявший с собой виды растений, которые потом размножатся на земле, набитый
4
…на вершине Ланского холма… – Готический собор (1160–1230) в г. Лане расположен на вершине холма, вокруг которого вырос город. На южном портале собора изображено сражение между Добродетелями и Пороками.
5
Парнас – в греческой мифологии место обитания Аполлона и муз. Соотносится с горным массивом в Фокиде. У подножья Парнаса располагались города Криса и Дельфы со знаменитым оракулом в храме Аполлона, а также Кастальский ключ – источник поэтического вдохновения.
6
Геликон – гора в Средней Греции, где, согласно мифологии, обитали музы-геликониды, покровительствовавшие искусству.
7
Хильдеберт… – Три франкских короля из династии Меровингов носили это имя: Хильдеберт I (ум. 558), франкский король Парижа (511–558), Хильдеберт II (570–595), король Австразии (575–595) и Хильдеберт III (683–711), король франков (695–711).
8
Сервитут – признанное в законодательстве ряда государств право пользования чужим имуществом в определенных пределах (например, право прохода по участку земли, принадлежащему другому лицу) или право на ограничение собственника в определенном отношении (например, запрещение прорубать из дома окно в чужой двор).
9
Буше, Франсуа (1703 – 1770) – французский художник и гравер. Получил известность главным образом как декоратор аристократических салонов и будуаров, которые он украшал сценами на пасторальные и мифологические сюжеты.
Гостей на праздничных ее сборищах я рисовал себе бесплотными, без усов и без обуви, без заученных фраз, даже без фраз, оригинальных с точки зрения человеческой и рационалистической, и весь этот, такой же невещественный, как трапеза привидений или бал призраков, вихрь имен вокруг статуэтки из саксонского фарфора, то есть вокруг герцогини Германтской, не уступал в своей прозрачности окнам ее стеклянного дома. Потом, когда Сен-Лу рассказал мне анекдоты о капеллане и о садовниках его родственницы, особняк Германтов превратился, – таким прежде мог быть, к примеру, Лувр, – в подобие замка, окруженного в Париже землями, которые перешли по наследству к герцогине в силу старинного, каким-то чудом дожившего до наших дней права и на которых она все еще пользовалась феодальными привилегиями. Но и это последнее жилище исчезло, как только мы поселились поблизости от маркизы де Вильпаризи, во флигеле герцогини Германтской. Это был один из тех старых домов, которые и сейчас еще, быть может, кое-где сохранились и к парадному двору которых часто пристраивались, – то ли это нанос взбушевавшейся волны демократии, то ли наследие более давних времен, когда разные ремесла группировались вокруг сеньора, – лавочки, мастерские, даже заведения сапожников и портных, вроде тех, что лепятся к стенам соборов, пока их не снесет эстетика архитекторов, будки привратников (они же – холодные сапожники), разводивших кур и сажавших цветы, а в глубине двора, в «барском особняке» обитала «графиня», которая, садясь в свою старую, запряженную парой коляску и потряхивая настурциями на шляпе, точно сорванными в садике привратника (ее выездной лакей слезал с козел у каждого аристократического особняка в этом квартале, чтобы оставить там визитную карточку), посылала невнятные улыбки и махала рукой детям привратника и шедшим по улице своим жильцам, в пренебрежительной своей приветливости и уравнительной чванливости принимая одного за другого.
Самой знатной дамой в особняке была герцогиня, изящная и еще молодая. Это была герцогиня Германтская. Благодаря Франсуазе я довольно скоро получил представление об особняке. Дело в том, что Германты (Франсуаза часто называла их «нижние», «снизу») владели ее мыслями с самого утра, когда, причесывая маму, она бросала запретный, неодолимый, беглый взгляд во двор и говорила: «Э, две сестрички; должно, снизу», или: «Хороши фазаны в кухонном окне! Чтоб догадаться, откуда они, большой смекалки не нужно: верно, герцог был на охоте», и до вечера, когда, подавая мне ночную сорочку и прислушиваясь к игре на рояле и к шансонетке, она заключала: «Гости внизу: пошло веселье!» – и на ее правильном лице, под теперь уже седыми волосами молодая улыбка, живая и чинная, на мгновение ставила все ее черты на свое место и придавала им жеманно-лукавое выражение, точно Франсуаза собиралась танцевать кадриль.
Но особенно возбуждал любопытство Франсуазы, доставлял ей наибольшее удовлетворение и вместе с тем наибольшие страдания тот момент в жизни Германтов, когда ворота растворялись настежь и герцогиня садилась в коляску. Обычно это случалось вскоре после того, как наши слуги заканчивали священнодействие, которое представлял для них обед, которое никто не смел прерывать и в течение которого они находились под охраной столь строгого «табу», что даже мой отец не позволял себе им звонить, отлично зная, впрочем, что никто из них не пошевельнется и после пятого звонка и что он допустил бы это неприличие, не только ничего не добившись, но еще и напортив самому себе. Дело в том, что Франсуаза, состарившись, и так-то из-за всякого пустяка надувала, как говорится, губы, а тут уж она целый день ходила бы с лицом, изборожденным красной клинописью – не очень разборчивым, но зато длинным перечнем ее жалоб и тайных причин недовольства. Впрочем, она сетовала и вслух, но обращаясь к самой себе и так, что мы не разбирали слов. Она считала, что этим она допекает нас, «пиявит», «щуняет», и называлось это у нее «целый Божий день служить раннюю обедню».
Покончив со всеми обрядами, Франсуаза, являвшаяся, как в первые времена христианства, священнослужителем и в то же время просто верующей, выпивала последний стаканчик вина, вытирала салфеткой рот, на котором оставались пятна вина и кофе, затем снимала с шеи салфетку, складывала ее, продевала в кольцо, страдальческим взглядом благодарила «своего» молодого лакея, – тот в пылу усердия предлагал: «Еще винца, сударыня? Вино чудесное», – и немедленно отворяла окно под тем предлогом, что ей дышать нечем «в этой поганой кухне». Поворачивая ручку в оконной раме и втягивая в себя свежий воздух, она живо бросала будто бы безучастный взгляд во двор, украдкой убеждалась, что герцогиня еще не готова, на мгновение задерживала горевший презрением взгляд на запряженной коляске, а затем, уделив минутку внимания земному, возводила глаза к небу, в ясности которого она не сомневалась – до того мягок был воздух и так хорошо пригревало солнце; и она долго смотрела на тот угол крыши, где каждую весну селились как раз над дымоходной трубой моей комнаты голуби, похожие на тех, что ворковали у нее в кухне, в Комбре.
– Ах, Комбре, Комбре! – восклицала она. (То, что Франсуаза произносила это взывание почти нараспев, а также арльская правильность черт ее лица как будто свидетельствовали о южном ее происхождении и о том, что утраченная ею родина, которую она оплакивала, была лишь второй ее родиной. Но это впечатление могло быть и обманчивым, ибо нет, кажется, такой провинции, у которой не было бы своего «юга», и у скольких савойцев и бретонцев обнаруживаешь транспонировку долгих и кратких звуков, характерную для южанина!) – Ах, Комбре, и когда-то я тебя увижу, милый мой городок! Когда-то я проведу целый Божий день под твоим боярышником и под нашей милой сиренью, послушаю зябликов и Вивону, – уж она и журчит: ровно кто шепчет! – вместо противного звонка нашего молодого барина: ведь он каждые полчаса гоняет меня по этому чертову коридору. Да еще говорит, что я не скоро прихожу, надо, мол, слышать звонок, когда его еще нет, а уж если на минутку опоздаешь, так он прямо кипит от злости. Ах, милый Комбре! Может, я тебя и увижу-то мертвой, когда меня бросят в могилу, как камень. Но когда я буду спать вечным сном, все мне будут слышаться эти три звонка, из-за которых я в ад попаду.