В полярные льды за "Италией"
Шрифт:
Кое у кого из них уже нет пушистых бород, с бородами расправилась бритва нашего доморощенного цырюльника-кочегара. Кое-кто успел даже постричься. Только на высокий воротник пушистого белого свитера Вильери падают волнистые пряди светлых волос. Все, кроме Вильери, одеты в нескладные, не по мерке костюмы. У Бьяджи из рукавов едва торчат кончики пальцев, Трояни, как в широкий халат, завернулся в пиджак; у Бьехоунека широкая грудь торчит из разреза пиджака, не сходящегося на четверть аршина.
Искры плафонов играют в жидком золоте коньяка, и дым сигарет голубыми волнами течет к открытому люку. На жадные наши вопросы спасенные отвечают все сразу, залпом, — разноречивый гул.
Чечиони, грустно пуская густые клубы едкого дыма из трубки, воспроизводит
— После того, как улетел наш генерал, Лундборг должен был вернуться за мной, потому что, видите, у меня в двух местах сломана нога.
При этих словах Чечиони указал на огромное бревно забинтованной ноги, протянутой в соседнее кресло. По словам нашего доктора, вследствие неверно наложенной капитаном Цаппи повязки, кости срослись неправильно, их придется снова ломать.
— С понятным вам нетерпением я ждал возвращения Лундборга. Когда я услышал звук его мотора, меня не могли удержать в палатке: в чем был, я бросился на четвереньках, волоча по снегу бревно своей сломанной ноги. Но, к моему ужасу, летчик три раза подряд безуспешно пытался сесть, а в четвертый, вместо того, чтобы коснуться льда у начала площадки, как он делал это в предыдущий раз, сел на лед у самого ее конца. Трудно определить по времени те доли секунды, в которые мое сознание восприняло безнадежность положения Лундборга. Как сквозь туман, я увидел торчащий в небо хвост машины и слабое качание перевернутых лыж. Вместе с замершим звуком мотора все перевернулось в моем сознании, и я понял, что утрачена последняя надежда улететь с Лундборгом из этой ледяной тюрьмы. Не знаю, что было со мной, но говорят, что я грыз лед и кричал, как ребенок. Могу только сказать, что несколькими днями позже Лундборг переживал вероятно приблизительно то же, что переживал я в момент его неудачной посадки. Он без просыпа пил, и в припадке отчаяния хотел застрелиться. Я его понимаю даже в том случае, если у него не остались на родине жена и трое детишек, как у меня…
Чечиони провел рукой по седой голове, чтобы незаметно коснуться пальцами глаз.
Солнце 14 июля уже глядело в иллюминаторы кают-компании, когда собеседники начали расходиться. Усталость валила меня с ног, но, видя, что профессор Бьехоунек набивает наново трубку, я набил свежей порцией табаку и свою и подсел к нему. Наше знакомство быстро завязалось. Бьехоунек охотнее всех остальных участников группы делится всем, что знает о приключениях группы, и не чуждается даже нас:- журналистов.
— Скажите, господин Бьехоунек, какого вы мнения относительно смерти Мальмгрена. Ведь вы кажется близко знали его.
Бьехоунек пыхнул трубкой и молча уставился в сияющий круг иллюминатора. Молчание тянется томительно долго. Наконец он поворачивается ко мне и, задумчиво водя пальцем по узору красных цветов на нашей парадной скатерти, говорит:
— Да, Мальмгрен был моим другом. Я знал его хорошо. Как грустно говорить «знал» про человека, образ которого так живо стоит передо мной. Финн Мальмгрен-джентльмен до мозга костей. И я не могу понять, как Мальмгрен, которого я знал близко, знал, как человека безукоризненной честности и большой щепетильности, человека, который никогда бы не согласился поставить в ложное положение своих спутников, как мог он не дать Цаппи и Мариано никакой записки о том, что он остается на льду добровольно. Мальмгрену хорошо, слишком хорошо знакома история полярных открытий, все трагические инциденты, связанные с происшествиями, подобными тому, которое случилось и с ним. Мальмгрен хорошо знал, что в подобных обстоятельствах он обязан дать своим спутникам реабилитирующий их документ. Я отвергаю всякую мысль о том, что Мальмгрен мог это обстоятельство упустить из виду. По опыту десятков исследователей, Мальмгрен знал, с какими неприятностями морального свойства связано для его спутников появление в человеческом обществе без него и без каких бы то ни было документов, подтверждающих
Бьехоунек не договорил. Он встал из-за стола и грустно направился к трапу на верхнюю палубу.
К ЧУХНОВСКОМУ НА ВЫРУЧКУ
Ночь на 14 июля подходит к концу. Снова льды скрежещут о железные борта «Красина». Я хожу по кораблю- ищу места для ночевки. Все места в лазарете заняты спасенными. Но нет места даже в кочегарских кубриках. Электрический свет в санитарной каюте привлекает меня, и я иду навестить Анатоликуса.
Мой друг стоит, склонившись над изголовьем лежащего с открытыми глазами Цаппи. В руках у него тарелка, до краев наполненная сладко пахнущим компотом. У меня челюсти сводит судорогой от желания попробовать лакомое блюдо, но Анатоликус не обращает на меня никакого внимания. Он занят Цаппи. Как всегда, говоря с итальянцами, Анатоликус неимоверно коверкает русский язык. Он почему-то думает, что если слова исковеркать, — иностранцы легче поймут.
— Вот, товарищ Цаппи, хорошо компот. Оччень хорошо компот.
Анатоликус закатывает глаза и причмокивает губами. Такому причмокиванию нельзя не поверить. Но смысл фразы видимо остается тайной для Цаппи. Единственное, что он понимает, это, что к нему, капитану Цаппи, какой-то санитар-большевик обратился со словом «товарищ». В чем был, Цаппи вскакивает с кровати. В первый момент у него спирает дыхание и застревают слова. Он подносит к носу Анатоликуса вспухший красный кулак. Наконец он шипит:
— Нет Цаппи товарищ… Цаппи есть офицер… Цаппи господин. Нет большевик…
Расплескивая компот, Щукин бросает тарелку на стол и выскакивает ко мне в коридор.
— Фьюйт, момент! Вон его из лазарета! Какой он мне господин. Я сам себе господин.
В порыве негодования Щукин забывает про своих больных и исчезает в каюте боцмана. Но проходит пять минут, и он появляется оттуда умиротворенный, с блестящими глазами. С порога он кричит мне:
— Орайтикус!
Раз Щукин кричит "орайтикус"- значит все в порядке. Щукин отходчив. Он уже придумал компромисс:
— Ладно, ну его к чорту. Он не товарищ, но и не господин. Идемте со мной, Николай Николаевич, помогите ему об'яснить.
Идем в лазарет. Цаппи лежит на койке, он злым взглядом встречает Анатоликуса. Но у Анатоликуса уже отлегло.
— Как ваше имя? — добродушно обращается он к Цаппи. Цаппи вопросительно смотрит.
— Ну, имя, понимаете. Вот я- Анатолий. Вот он- Николай, а вас как?
— А-а, Филиппо, Филиппо Цаппи, капитан ди-корветта Филиппо Цаппи.
— Значит, Филипп.
Цаппи недоуменно кивает головой.
— А отца вашего как звали? Не понимаете? Ну, имя ваш отец, ваш папа, папус.
— Папус? Что есть папус?
— Ну, папус — это мой старик, вот такой- с бородой, а вы- его сын. Вот, если я Анатолий, а мой папус Иван, значит я Анатолий Иванович.
— Ага, понимаю, миа падре? Пьетро. Пьетро Цаппи. Дворянин и кавалер Пьетро Цаппи.
— Ну, вот и отлично, по-нашему Петр. И выходите вы Филипп, а по батюшке Петрович.
Щукин наставляет указательный палец на грудь Цаппи и убедительно повторяет несколько раз: Филипп Петрович, Филипп Петрович.