В предверии судьбы. Сопротивление интеллигенции
Шрифт:
Мой дед – старший сын, блестяще закончивший и университет, и Политехнический институт, возмутительным образом просто ушел c торжественного обеда, где совершалось его обручение, оставив в полнейшем недоумении невесту (из богатой еврейской семьи Бавли, их теперь уже совершенно перестроенный дом был на углу Крещатика и нынешнего Майдана незалежностi), ее родителей и многочисленных гостей. Вскоре он крестился и женился на моей бабушке, причем при крещении из фамилии Шейнберг пропала буква «й», очевидно, соответствовавшая особенностям произношения распространенной немецкой фамилии на идише. До самой смерти он с усмешкой повторял, перефразируя знаменитую формулу из дела Бейлиса об Андрюше Ющинском, что он «умученный жидами младенец Сергий». Вероятно, ему, под влиянием матери, совсем не нравилась ортодоксаль ная местечковая киевская среда, и он был счастлив, что, женившись, из этой своеобразной, очень провинциальной среды вырвался.
Софья –
Посмертный портрет. Бумага, карандаш, соус
Его брат Давид, судя по всему, тоже крестился, во всяком случае отчество у него было Павлович, женой его была очаровательная голландка Полина Генриховна Долина. Он стал крупным харьковским инженером, у него тоже были очень большие, как у многих в нашей семье, коллекции – несколько вещей из них у меня сохранилось, – но в 1937 году он был арестован и расстрелян. Полину Генриховну арестовали в 1941 году по доносу соседей о том, что она немка и ждет немцев. За донос по советским законам соседи получили комнату и вещи арестованной – ампирную карельской березы мебель Давида Павловича. В лагере Полина Генриховна выжила. Мама моя ее очень любила и хотела, чтобы она жила с нами, но та предпочла жить с сестрой – Натальей Генриховной, муж которой – Огарев, кажется, правнук писателя, был к тому времени расстрелян. Их братом был известный режиссер-документалист, первым в России начавший снимать фильмы о животных, – Борис Генрихович Долин.
Мне кажется, были очень интересны обе семьи родителей деда – Аарона Давидовича и Доры Акимовны. Отец прадеда, то есть мой прапрадед Давид Шенберг (Шейнберг) был, по-видимому, богатым бердичевским купцом. Не только богатым, но по тем временам весьма просвещенным. Я немного знаю лишь о двух его сыновьях: Акиме и Аароне. Мой прадед Аарон примерно в 1868 году был отправлен в Петербург и стал одним из первых иудеев, получивших высшее образование в России, – его серебряный значок Технологического института (венок с императорской короной и вензелем И. Т.) я в молодости любил носить. Его старший брат Аким, вероятно, не получил высшего образования, но жил в Москве, возможно, как купец первой или второй гильдии. Однако, по семейному преданию, двое его маленьких сыновей на свадьбе моей прабабки и прадеда к удовольствию гостей изображали Добчинского и Бобчинского (в 1873 году, я думаю). Старший из этих мальчиков – Александр Акимович с театральным псевдонимом Санин стал одним из известнейших русских актеров и режиссеров Серебряного века, одним из основателей МХАТа, первым постановщиком спектаклей Дягилева в Париже (оперы «Князь Игорь» и «Хованщина»), одним из первых русских кинорежиссеров (среди прочих фильмов – «Поликушка» с Москвиным), в 1930-е годы вместе с Тосканини – руководителем театра «Ла Скала» в Милане. С Тосканини как в «Ла Скала» так и в Байрейте (до прихода к власти Гитлера) их объединяла влюбленность в оперы Вагнера, к тому же Тосканини был убежденным противником «расовых законов», принятых в Италии под давлением Гитлера, а законы эти не могли не затрагивать Санина.
По воспоминаниям современников, спектакли Санина в «Ла Скала» и «Гранд опера» в 1920-е годы вызывали такой же фурор, как концерты Шаляпина. Александр Акимович первым перенес на европейскую сцену изысканную красоту и дисциплину массовых постановок императорских театров. Все, что написано в монографии Натальи Кинкулькиной о Санине, о его старомосковском дворянском происхождении, – абсолютный вымысел. Думаю, что и ссора со Станиславским, который не позвал ближайшего друга и коллегу на свадьбу, произошла как раз потому, что иудей Санин, несмотря на всю любовь к русскому народному искусству, был совершенно непереносим для патриархальной купеческой семьи Алексеевых, основной доход которой состоял в производстве церковной утвари. Не знаю, был ли крещен Санин – для него это должно было быть внутренне важно при его почти маниакальной любви к древнерусскому искусству, русским обрядам, платью, распевам. Не зря ближайшим его другом был Николай Рерих, тоже влюбленный в древнерусское искусство. Переписку с Рерихом передала через Илью Зильберштейна в Театральный музей последняя жена Санина – шведка. До этого он был женат на известной в первую очередь благодаря роману с Чеховым Лике Мизиновой. Их приемная дочь недавно умерла в Асконе в Швейцарии. Игорь Александрович Сац – младший брат мхатовского Ильи Саца, ставший самым близким нашей семье человеком после моего ареста, благодаря поездкам в Париж в качестве секретаря Луначарского был хорошо знаком с Саниным, но Лику Мизинову неизменно называл истеричкой, что, впрочем, заметно и по ее письмам Чехову.
Могилу Санина мне указал сын Вячеслава Иванова Дмитрий Вячеславович, они похоронены неподалеку друг от друга на одном из римских кладбищ. По-видимому, Санин обладал странной способностью вызывать к себе одинаково сильные и взаимно противоположные эмоции: от безудержного почитания и симпатии до почти пренебрежительного равнодушия. Возможно потому, что в эмиграции до последних лет жизни он был одним из наиболее преуспевающих людей. В 1960-е годы меня поразили воспоминания известного в начале века баса С. Ю. Левикова в серии «Театральные мемуары»: профессионально-уважительный рассказ о постановке Саниным в Мариинском театре «Нюрнбергских мейстерзингеров», когда он потребовал от певца точного следования невыносимо сложной для голоса партитуре Вагнера, и тот навсегда потерял голос, но все же вспоминал о Санине (да еще и эмигранте) с нескрываемым восхищением.
Это восхищение заметно и в переписке с Шаляпиным («Саша» – «Федечка»), и в отношениях с открытым Саниным для большой сцены юным Вацлавом Нижинским, и с Николаем Бенуа – для Санина «Кокой»; в отношениях с Николаем Рерихом, Вадимом Фалилеевым, Беньямино Джильи и Maрией Каллас. Поэтому у меня – автошарж Шаляпина, автопортрет и «Бог танца» Нижинского, коллекция работ Рериха, декорации Бакста к поставленной в Париже для Рубинштейна «Елене Спартанской», театральные костюмы Федора Федоровского, Фалилеева, Виктора Симова. Для моей мамы и более далекого племянника – Юры Дегтярева (внука Трифона Перевозникова) Санин в 1916 году последний раз вышел на сцену МХАТа, чего не знает Кинкулькина. Эвакуированных из Киева племянников он не только повел на «Синюю птицу», но и сам вышел в роли Хлеба. В справочнике о русской эмиграции о Санине написано «умер в нищете». Для русского эмигранта это не было редкостью, но здесь явно было подчеркнуто, как знаменитый, получающий высокие гонорары, человек кончает свои дни.
На самом же деле немецкий антисемитизм в Париже благодаря организованной Николаем Бенуа помощи «Ла Скала» Санина не задел, и в 1942 году он уехал в Италию. Но советский – его успешно доконал. Ставя во всех крупнейших театрах мира русские оперы, прославивший русскую музыку Санин, как и многие эмигранты, рвался домой, на родину, к русской культуре (не вполне понимая, что делается в СССР). Однако его угнетала необходимость при постановке в Метрополитен-опера использовать в операх Римкого-Корсакова негритянский хор. Внешне казалось, что к возвращению Санина нет препятствий. За него хлопотало посольство, а также композитор Шебалин и дирижер Большого театра Голованов, которым он помогал в Италии. То и дело казалось, что советская виза вот-вот будет получена и тогда Санин разрывал все заключенные им контракты, ставя в трудное положение знаменитые театры, поскольку никто в мире заменить Санина не мог, а главное – в его постановки были приглашены знаменитые артисты, у которых тоже рушились планы. К тому же он боялся уезжать из Италии в Нью-Йорк, Лондон, Париж – визы в СССР бывали ограниченного срока действия. А для Москвы Санин был слишком крупен и знаменит, чтобы сразу отправить его в лагерь или ссылку, как это было со многими возвращенцами. И он был совсем нежелательным свидетелем всего того, что творилось в Москве. Поэтому ему все послевоенные годы просто морочили голову, чего Санин не мог, не хотел понять.
Но в очередной раз разрешение из Москвы не приходило, небольшие сбережения во время этих перерывов в работе ради возвращения в Россию неумолимо таяли (с «Ла Скала» отношения так и не восстановились), Санину было уже под восемьдесят, а потом и больше лет, и в начале 1950-х после очередного отказа он тяжело заболел. Несколько лет он болел и умирал во все более острой нужде. Похоронили его за счет благотворительного фонда. Впоследствии оказалось, что для Москвы он был еще и «космополитом» – в СССР, как в фашисткой Германии, учитывали проценты еврейской крови и забытую во всем мире его фамилию – Шенберг.
При всем образованном и передовом для того времени характере семьи бердичевского купца Давида Шейнберга его сын, а мой прадед Аарон никогда не мог бы жениться на очаровательной моей прабабке Доре Акимовне (ее написанный в Вене перед замужеством портрет до сих пор остается одной из самых привлекательных вещей в наших больших семейных коллекциях). Но, судя по фотографии, Аарон Давидович был в молодости очень хорош собой, а главное, имел высшее образование, что в европейском еврейском мире чрезвычайно ценилось.
О родителях Доры Акимовны – Сыркиных – я почти ничего не знаю, поскольку вся ее семья осталась в Австро-Венгрии. По-видимому, это была одна из очень богатых и интеллигентных еврейских семей в Вене. Об интеллигентности можно судить по тому, что дядей Доры Акимовны был известный композитор, пианист и педагог Карл Черни. Франц Лист, учившийся у Черни, не только часто играл в их доме, но, по семейным рассказам, ему нравилась игра Доры Акимовны. Ее родители и братья были посессорами – то есть реальными владельцами формально принадлежавших кому-то другому больших поместий, в том числе в австро-венгерском Закарпатье. Об их состоянии можно судить по рассказам об их выезде непременно шестерней цугом. В России такая упряжка была привилегией государя, даже великие князья могли пользоваться выездом только из четырех лошадей. В Австро-Венгрии не было подобных ограничений, но легко представить себе, что упряжка из шести тщательно подобранных по масти и красоте лошадей, была, конечно, замечательно красивым, но и очень дорогим видом езды.