В рассветный час
Шрифт:
«Пожар, пожар! Горим! Помогите!»
«Едем, едем, едем! Держитесь, — выручим!»
Здесь, в актовом зале, окна не закрашены, но в них не видно, за ними не угадывается никакой жизни: они выходят не на улицу, а на институтский двор с садом. Сейчас, когда во всех классах идут экзамены, во дворе и в саду не видно ни одного человека. Только по тополям иногда проносится поглаживающий ветер, под которым шевелятся их серебристые листья.
Я уже решила задачу в черновике, но нарочно не тороплюсь переписывать ее набело: ведь чуть только Дрыга увидит, что я кончила,
Зоя Шабанова смотрит на меня умоляюще, Ляля-лошадь явно собирается заплакать. Улучив минуту, когда и Дрыгалка, и классная дама первого отделения (по прозвищу «Мопся») находятся на другом конце, я быстро схватываю чистенький, без единой цифирьки, с одним только заданием черновой листок Зои Шабановой и подсовываю ей свой беловой листок, тоже еще чистый. Зоя делает вид, что углубляется в работу, а я быстро решаю ее задачу и примеры — и снова меняюсь с ней листками. Вся эта операция проходит, как по ниточке! Никто ничего не заметил! Зоя спокойно переписывает то, что я ей решила. Но только я хочу проделать тот же фокус с Лялей-лошадью, как их Мопся становится как раз у нашего горизонтального ряда и не спускает с нас глаз. Просто как неподвижный телеграфный столб! Тут же подходит и наша обожаемая Дрыгалка и нежным голосом (обе синявки разыгрывают друг перед другом комедию сердечной дружбы со своими воспитанницами) говорит мне:
— Что же это вы так долго, Яновская? Неужели не решили?
— Евгения Ивановна, я решила, но хочу еще раз проверить…
— Правильно, Яновская! Правильно! — от души одобряет меня Дрыгалка и говорит негромко Мопсе: — Очень хорошая девочка…
Эго — про меня' Про меня, которую она весь год травила! Я смотрю в свой листок и мысленно говорю:
«А, чтоб ты пропала!»
Совсем как мой дедушка, когда он читает в газете, что английская королева Виктория сделала что-нибудь, что ему, дедушке, кажется неправильным.
Наконец обе синявки проходят дальше. Я повторяю с Лялей-лошадыо то же, что с Зоей Шабановой. Ляля-лошадь перестает рыдать и прилежно списывает набело то, что я ей подсунула.
Тогда я переписываю свое и подаю на столик экзаменаторов, за которым сидят Колода и Круглое.
Федор Никитич быстро просматривает мой листок, смотрит на итог задачи и примеров и одобрительно говорит:
— Молодец, Яновская! Все правильно. И почерк какой стал славный…
И я ухожу из зала довольная: я решила задачи для Зои Шабановой и Ляли-лошади!
Почти бегу по коридору (а этого ведь нельзя: надо «плавно-тихо-осторожно»!), скатываюсь с лестницы и, на ходу одеваясь, бегу к двери на улицу.
— Куда так спешно, Шура? — шутливо-кокетливо кричит мне розоволицая Леля Хныкина — та, которую «обожает» Оля Владимирова. — Вас кавалер ждет на улице, да?
— Да, кавалер! — И я вылетаю на улицу.
Вот он, мой дорогой кавалер! Пришел! Стоит на углу и ждет меня. Это дедушка. Он вчера обещал мне, что встретит меня на улице, сообщит мне газетные известия о мултанском деле.
— Дедушка, миленький… Ну?
Но дедушка очень хмурый.
— Не «ну», а «тпру»! — ворчит он. — Пока все очень плохо.
И он объясняет мне. Процесс начался вчера. Состав суда — плохой («на помойку!» — по дедушкиному выражению): и судьи, и прокурор — все те же, которые уже два раза в прошлом осудили мултанцев. Чего же можно от них ожидать? Они, конечно, в лепешку разобьются, чтобы доказать, что они были правы, что вотяки виновны, что незачем было огород городить, и в третий раз ворошить это дело.
Но самое грустное, по словам дедушки, то, что очень плохой состав присяжных. Ведь вопрос о виновности или невиновности подсудимых решается на основании мнения присяжных: если присяжные сказали «да, виновны!» — судьи уже не могут оправдать подсудимых. Поэтому очень важно, чтоб присяжные были как можно более культурны, как можно более умны и толковы, — в особенности в таком процессе, как мултанский, где надо хорошо разбираться во всей клеветнической стряпне полиции, во всей грязи лжесвидетельства и всякого вранья… А тут присяжных нарочно подобрали самых темных, неграмотных: такие легко поверят всяким бабьим сказкам о том, будто бы вотяки каждые сорок лет приносят человеческую жертву своим языческим богам.
— Опять же… — говорит дедушка, — опять же плохо: не позволили защите вызвать на суд ни одного свидетеля. А свидетелей обвинения — сплошь лжесвидетелей! — на этом процессе выставили еще на одиннадцать человек больше, чем в прежних двух процессах! Конечно, — добавляет дедушка, — пока человек хоть немножко еще дышит, надо верить, что он будет жить. Будем думать, что и мултанцев оправдают… Но что-то похоже, что их закатают на каторгу!
Мы стоим с дедушкой на углу улицы и молчим.
— Ну что ж… — вздыхает наконец дедушка. — Повеселились мы с тобой — и довольно. Пойдем домой.
Но мне нужно дождаться, пока выйдут все мои подруги, — узнать, кто как сдал, не провалились ли наши «ученицы». Я прошу дедушку сказать дома, что я экзамен выдержала, и возвращаюсь в институт. Дедушка уходит домой.
Наши выдержали — все до единой! Есть срезавшиеся из числа учениц первого отделения. Всего удивительнее — срезалась Ляля-лошадь! Она не решила задачи — вернее, ее мозгов не хватило даже на то, чтобы хоть списать то, что решила для нее я. Зоя Шабанова — та выдержала экзамен и очень довольна. А Ляля-лошадь ревет коровой и — самое великолепное! — обвиняет в своей неудаче меня.
— Она… у-у-у! Она… гы-ы-ы! нарочно… Она мне неверно решила, чтоб я срезалась…
То, что я выручала ее, рискуя — в лучшем случае! — отметкой по поведению, а может быть, даже исключением из института (ведь со мной бы церемониться не стали: исключили бы — и все), — идиотка Ляля этого не понимает, не хочет понимать. А ведь я уверена, что, если бы мне пришлось плохо и она, Ляля-лошадь, могла спасти меня, она бы для этого пальцем о палец не ударила! К счастью, другие девочки из ее же — первого — отделения стараются вправить ей мозги!