В семье
Шрифт:
Бабушка рассказывает, а Толик свое: почмокал, почмокал губками, даже глаза зажмурились от удовольствия, и говорит:
– Хоцет Толя сцё, хоцет!
А ресницы длинные-длинные, а на щечках не высохли слезы.
– Дам еще, дам, коток. Вот он где - доктор!..
Вечером ставили больной банки. Сколько было крику, сколько слез, а бабушка таки уговорила. И вот Нина стоит в одной рубашонке на постели, держится за спинку кровати и просит:
– Бабка, одну...
– Одну, одну, - отвечает старуха, бренча банками в миске с водой. Рядом с миской - квач из кудели и ночничок, обязательные орудия
– Бабка, одну...
– Одну, коток, одну.
И начинается.
Мать поднимает Нинку и кладет ее ничком на подушку.
– Бабка, золотко мое, дорогусенька, одну!..
– Прикрой голову, - кивает маме бабушка, обмакивает квач в керосин, зажигает его от ночника и так ловко - тык огнем в банку и хлоп ее малышке на спину. А сама как будто сердитая-сердитая!..
– Онёнь, мама, онёнь! - захлопал в ладоши Толик.
Нина после каждой банки вскрикивает "ай-ой" и просит:
– Ах, бабка моя, довольно! Ганулька моя!.. Сестричка милая, довольно!..
– Ничего тебе не будет.
Старуха притоптала валенком горячий квач, только копоть пошла, а сама смотрит, прищурившись, как на беленьком тельце Нины банки насасывают багровые подушки.
– Взялись, - шепчет бабушка, укрывая девочку платком. - Тише, тише, рыбка моя, больше не буду.
– Ой, у меня у самой мороз по коже, - вздрогнула мама.
– Очень вы обе-две нежные, и мать и дочка, - отвечает бабушка. Думаешь, мне не жалко?..
В хате тихо. Только Нина все еще всхлипывает и стонет. Бабушка сидит возле нее, рядом стоит мать, обе в молчаливом ожидании. Отец вьет веревку, дядя Михась читает за столом, а я сижу на топчане. Только один Толик, как ежик, неутомимо топает по хате - никак не натешится ножками.
– Бабка, - подает голос Нина.
– Что, коток, что?
– Алесю тоже поставишь?
Это значит - мне.
– А как же.
– Ему много, бабка, все...
– Все, коток, сколько есть.
Опять тишина.
– Бабка, а дяде?
– Дяде? Куда там! Ему разве что стаканы... Или целый жбан. Что ему банки!
– Ты ему, бабка, тот желтый... рябенький, что воду берем на поле... летом... когда жать...
– Ладно, ладно, коток, ты только тихо, - успокаивает бабушка, а потом говорит: - То-то ревел бы твой дядька!
Дядя смеется за книгой, и мы тоже. Потом снова тихо. Только Толик туп-туп-туп... А потом вдруг остановился, подумал.
– Баба!
– Ну?
– Баба-а, го-оу! - кричит мальчик, поднимаясь на носки.
– А-го-о! Чего-о ты-и? - откликается бабушка.
– Хоцет Толя меду, хоцет!..
– Ах вы пташки мои, все вы ко мне, только поворачивайся!
А за окнами, в серой полутьме, беззвучно сыплет снег.
2
Поздняя ночь.
На окне у бабушкиной кровати, где лежит Нина, тускло горит привернутая лампа. Она тихонько бормочет, потрескивает, шипит... Все наши спят, только я сижу возле больной.
Тогда, после банок, Нина только день пролежала в постели и
Было так, как отец говорил: мать своей "дикой" любовью довела Нину до воспаления легких. Сегодня четвертая ночь...
Нина горит, ночью температура поднимается чуть не до сорока. Девочка дышит часто, как бы торопясь. Время от времени она разражается кашлем. Кашляет долго и с натугой, плача и дрожа всем телом от боли. В промежутках между взрывами кашля она лежит с закрытыми глазами, только иногда протягивает тонкие ручки, всхлипывает от боли и шепчет: "Бабка, пить..." И это - кто бы из нас ни сидел с ней, так как дежурим мы попеременно. Даже глаз не откроет, так уверена, что в темноте над нею, как сказочный добрый дух, всегда будет ее бабуля. Первая, лучшая, единственная.
Старуха уступила ей свою кровать возле печки, а сама прикорнула на лавке у стола. Да и сколько там сна - она сидит с Ниной больше всех. И ведь хворая же сама, с недугами, которые не оставят ее уже до самой смерти. Но теперь она, видно, совсем об этом и не помнит. Откуда только у старушки берутся силы, терпение, ласка - никто из нас и не удивляется. Все мы привыкли к тому, что если болен, так бабушка первая заметит, спросит, что с тобой, лучше всех полечит; что хотя она и суровая на вид и безжалостная, когда ставит банки, но от суровости этой и от банок всегда только польза. "Ничего, коток, - утешает она, - бывает и похуже..."
Я беру лампу и подхожу с ней к столу. Бабушка лежит головой к красному углу, низко, по самые глаза, повязанная косынкой, сейчас съехавшей набок. Из-под косынки на морщинистый лоб и лицо выбились пряди седых волос. Правая рука - худая, с синими узлами вен - бессильно лежит на груди, медленно вздымающейся от тяжелого дыхания.
Только теперь видно, какая она уже старая, усталая... А встанет - опять словно забудешь об этом.
"Дай-ка нарисую", - подумал я. Поставил лампу, прибавил огня и достал из ящика стола свои рисовальные принадлежности.
Вот он, мой первый альбом. Я завел его, когда кончил семилетку. Рисую большие портреты, карандашом, с натуры. Дядя Михась говорит, что это удается мне лучше всего. На шероховатых страницах ватмана - Нина, я сам, бабушка, дядя над книгой, тетина Лида в гробу: голова в венке, и за окнами сирень... А вот и зареченский немой - лохматый, слепой на один глаз, с нищенскими торбами. Рисунок этот не окончен: сделано столько, сколько я успел, покуда немой выпил две кружки молока с хлебом, а потом он в ответ на мои уговоры забормотал, затопал лаптями, забрызгал слюной и конечно же удрал.