В шкуре зверя
Шрифт:
В тот день Учитель действительно больше не сказал ничего. Но когда с первым попутным караваном Дзень-Сю отправился домой, в далекий Китай, то вместо слов прощания он тихо сказал Дзигоро:
– Будда поведал мне в том сне, что когда будет откован меч, оборвется еще одна жизнь.
Дзигоро не спросил ни о чем. Он понял, что хотел сказать его старый Учитель. Понял и принял.
А вот Делви не хватило мудрости. Страх скорой смерти оказался сильнее, и однажды, побуждаемый им, он услышал зов своей древней коварной крови. И откликнулся. Старые манускрипты с заклятиями Баала ожили вновь под умелыми руками Делви. Совсем нетрудно застать врасплох того, кто верит тебе безоглядно. В этот раз орудием
Прошло три года…
Тяжелая дверь скрипнула в давно несмазанных петлях. Человек замер. Обернулся к двери и неспешно «стек» на старый ковер, принимая прежнее положение. Поднял бесстрастное лицо.
По ступеням спускался плотный коренастый человек в богато расшитом халате и мягких туфлях с загнутыми носками. Он был мрачен. Полная физиономия выражала мировую скорбь, словно ему предстояло поменяться с узником местами на неопределенный срок. Это был его новый страж, Кошиф. Он остановился напротив и долго молчал, разглядывая мускулистое, лоснящееся от пота тело. На лицо человека он уже давно не смотрел – какая радость рассматривать рожу, словно высеченную из камня.
– Я смотрю, ты не сдаешься, – произнес он наконец, видимо, устав от молчания.
А вот узник от него, похоже, ничуть не устал, потому что не проронили слова, продолжая смотреть сквозь внушительную фигуру в халате. Кошиф с шумом выдохнул.
– Ты упрям, Дзигоро, это я уже понял. Но и я упрям. Если ты думаешь, что твое упорство – достойное восхищения, не спорю, но крайне глупое и неуместное – когда-нибудь надоест мне, и я разомкну эту цепь – то ты еще больший глупец, чем я думал. У меня достаточно терпения, чтобы переубедить сотню упрямцев. Тебя сегодня уже кормили?
Дзигоро по-прежнему молчал, но его тюремщик и не нуждался в ответе.
– Кормить тебя больше не будут. Если через два дня не поумнеешь, то перестанут и поить. Потом уберут свет…
Маленькие светлые глаза вцепились в неподвижное лицо пленника, надеясь отыскать признаки страха или неуверенности, но с таким же успехом они могли ощупывать серый камень за спиной Дзигоро.
– Тьфу! – сплюнул тюремщик. – Говорил хозяину – одна морока с тобой. Я ведь исполню то, что обещал, и все твои хваленые Силы тебе не помогут.
Узник по-прежнему молчал, но темные брови его шевельнулись в изумлении.
– Честное слово, ты мне нравишься. И я бы давно отпустил тебя, – со вздохом проговорил тюремщик, – но ведь хозяин, Танат его забери, выпустит мне потроха и сварит похлебку для своих жутких тварей. Он дал мне три месяца сроку, чтобы сделать тебя покладистым, и, право, лучше бы тебе подчиниться. Поклянись ты ему, в чем он просит, чего тебе стоит? Подумаешь – пару раз языком повернуть. Небо от этого не обрушится. Большое дело – Будда запрещает ложь! Я слышал, твой бог добр. Он тебя простит. Мне не слишком-то хочется показывать тебе, на что я способен. Да, честно говоря, я и сам не горю желанием это узнать.
Тюремщик горестно вздохнул, глядя на Дзигоро со смесью искреннего и притворного сожаления. Но тот уже утратил интерес к болтовне стражника и взгляд его, миг назад живой и внимательный, обратился в себя. Дзигоро безмолвствовал.
– Ну, как знаешь, – обозлился тюремщик, – не хочешь по-плохому, как хочешь. Но имей в виду: по-хорошему будет еще хуже!
Он двинулся к выходу, шаркая по полу мягкими туфлями. Уже у самой двери, на ступенях, он обернулся и серьезно спросил:
– Твоя вера хоть стоит того, чтобы из-за нее умереть?
Дзигоро промолчал.
Глава первая
Ребята из второй «когорты пятисотенников» одиннадцатого легиона были, в общем, не самыми бесшабашными воинами великого Рима. И хоть трибун Сервилий в глаза называл их не иначе как «свора безголовых ублюдков», «обезьян в сандалиях» и прочими, столь же ласковыми именами, за глаза, да за чашей сладкого греческого вина, да не за первой, а как бы не за пятой-шестой, когда у человека на язык вылезает именно то, что он думает, и речь еще вполне внятна, Сервилий своих парней хвалил и признавал, что любому из них без опаски доверит свою спину… да и вещи поценнее. А то, что они тогда учинили на великой Аппиевой дороге, и вовсе было по меркам войны шалостью вполне безобидной. Случись это где-нибудь на окраине Великой Империи, их выходка прошла бы незамеченной. Ну, разве что Сервилий, посмеиваясь, поведал бы о ней наместнику… а может и не поведал бы, потому что благополучно забыл.
Стычек не было уже пару недель, жара стояла несусветная, а жители деревни, перепуганные недавними событиями, не спешили возвращаться на обжитые места и везти назад своих веселых сестер и служанок. И винный погребок Левконои был давно пуст… Ежедневные занятия с оружием, которые кампигены проводили с упорством маньяков, давно стали рутиной. Словом, ребятам было скучно.
Со скуки они и взяли пару старых телег и поставили их на бок, добавив два десятка пустых бочонков из-под вина и масла да кучу прочего ненужного скарба. Прямо поперек великой Римской дороги. Да и стали требовать со всех проезжающих новый вид подати: «на безопасность дорог».
Купцы, которых, правду сказать, было совсем немного, окинув взглядом не совсем трезвых легионеров, торопились откупиться либо вином, либо угрозами нажаловаться цитуриону или даже самому легату… и та, и другая монета принималась в уплату без возражений, вино тут же выпивалось во славу Рима, а угрозы пропускались мимо ушей. Впрочем, купцы, расплатившиеся грозными словами, пропускались тоже: парни ведь просто шутили, не грабители же они, в самом-то деле…
Этот отряд сразу повел себя по-другому. Небольшой, всего десяток конных слуг, вооруженных, правда, до зубов – но покажите мне такого противника, который испугал бы легионера… Да еще конного противника. Конницу непобедимая римская пехота от души презирала, и по делу.
Но это были какие-то совсем особые конные. Развернувшись полукругом, они окружили просторный паланкин и выставили короткие копья. Увидев это, «свора безголовых» непочтительно заулыбалась, а кое-кто и заржал в голос.
Занавески паланкина дрогнули и разъехались. Йонард взглянул туда… и почувствовал, как булыжник мостовой, уложенный на века, шатается под ногами.
Красавицей ее не назвал бы и ритор, нанятый за деньги. Слишком высокий лоб, слишком густые брови, нос большеват… а может быть, и не чуть, а просто велик, презрительно поджатые губы… Все это наводило на мысль скорее об уродстве, чем о красоте. Но мысль эта была бы неверной. Знатные патрицианки уродками быть не могли по определению. Слишком чистые, слишком ухоженные, слишком красиво одетые и слишком неприступные. Чувство собственного превосходства, когда оно истинно, подобно короне. Оно заставляет всех окружающих слегка присесть. Или просто опустить глаза и посторониться.