В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:
Памяти матери, Надежды Дмитриевны Белоусовой
Истинные поэты никогда не думали, будто поэзия их личное достояние. В устах человеческих никогда не иссякал поток ре чей; слова, песни, крики следуют друг за другом бесконечно, пересекаются, сталкиваются, сливаются. Слова повествуют о жизни, и слова повествуют о человеке, о том, что он видит и переживает, что есть, что было, о стародавних временах, о минувшем, о грядущем века и мига, о преднамеренном, о непроизвольном, о страхе и жажде того, чего еще нет, что будет завтра. Слова разрушают, слова предсказывают, они текут стройно или бессвязно, их ничем не отменить. И все они участвуют в выработке истины.
Откуда и зачем эта книга
Ученые-естествоиспытатели прекрасно знают: в решении всякой исследовательской задачи заложена постановка очередных задач, порой гораздо более трудных и обширных. Распространяется это правило и на литературную критику, хотя к научному знанию она строго не сводима, а с ним разве что сопредельна. Когда пятнадцать с лишним лет назад появилась моя книга о пути Поля Элюара – «…к горизонту всех людей» (1968), – на одном из обсуждений ее я вдруг отчетливо осознал: из завершенной только что работы, вроде бы исчерпав все, что имел в ней сказать, я вышел с вопроса ми, пожалуй, куда сложнее, чем те, которые удалось осветить. Прояснить их было нельзя без того, чтобы поместить Элюара мысленно в пересечение смысловых лучей, отбрасываемых как прошлым французской лирики, сравнительно давним или совсем недавним, так и элюаровским окружением, непосредственным или отдаленным. Напрашивались сопоставления с предшественниками, сверстниками, младшими спутниками. И вовсе не обязательно по очевидному сходству – разница, а то и противоположность давали зачастую ничуть не меньше. При таких более или менее обстоятельных «вылазках» назад или вбок случалось иногда удаляться от Элюара и на расстояния немалые – чтобы в конце концов приблизиться к нему плотнее. Так исподволь, годами, по различным поводам скапливались заделы к теперешней книге. Своего рода предварительной заготовкой оказался, в свете наработанного с тех пор, и самый отправной очерк об Элюаре – он был серьезно переделан, многое уточнено, продумано заново.
Коль скоро в каждом крупном писателе так или иначе преломляется-откликается словесность его страны в целом, по ходу дела были просмотрены все узловые вехи и в круг обзора вовлечены едва ли не все выдающиеся мастера лирики во Франции за последние полтора – два века. Нет, конечно же, в результате отнюдь не выстроилась всеохватывающая, взвешенно со размерная история французской поэзии XIX–XX столетий. Книга таких целей не преследует, как ни старается она принять вид и усвоить язык очередного ученого труда по французской лирике, благо подобные работы у нас уже существуют. Не принадлежит она, впрочем, и к разряду сочинений, где непосвященным растолковывают поближе к обыденному разумению чересчур трудные для них выкладки науки. Вещи действительно сложные здесь по возможности не упрощаются, вещи простые – не усложняются. Суть и строй этого свободного эссе скорее всего подобает обозначить, по заимствовав жанровое определение у живописцев, – как групповой портрет с Элюаром.
Полотно такого рода естественно подразумевает мозаику отдельных портретов, всякий раз особо – впрямую или опосредованно – соотнесенных с лицом, которое находится в средоточии. По своим размерам, глубине, проработке подробностей они между собой разнятся – от совсем кратких зарисовок до портретов в полный рост. Не скрою, что разномасштабное аналитическое портретирование лично для меня всегда было крайне заманчиво, дорого в моем ремесле пишущего о писателях.
Единственное отступление от преимущественно портретного ключа при подаче материала в книге – Арагон. Разумеется, совсем не потому, что этот, быть может, самый прославленный поэт Франции в XX в., сравнимый по размаху и значимости сделанного им с Ронсаром в пору французского Возрождения или с Гюго в XIX столетии, отдельного очерка не заслуживает. Напротив, более или менее добротных и основательных сводных обзоров его писательской деятельности, наследия Арагона-лирика в частности, у нас накопилось в достатке. Дело в данном случае совсем в другом. При всей неповторимости «почерков» Арагона и Элюара, пути их так часто и тесно соприкасались, что проводить сопоставления здесь желательно как можно предметнее, стараясь вникнуть в подробности, оттенки и возвращаясь к их перекличке неоднократно, в разных плоскостях, на разных отрезках и поворотах в их исканиях. Оттого-то Арагон весомо присутствует не где-то в одном отведенном ему месте книги, а как бы рассеянно, на многих ее страницах, нередко по смыслу своему опорных.
И последнее, однако важное. Хотелось бы, чтобы лирики, о которых пойдет речь, на сей раз были не просто обрисованы аналитически, но и заговори ли сами, собственными голосами. Сегодня это возможно зачастую сделать благодаря трудам поколений русских переводчиков. И довольно близко к подлинникам, почти без скидок на иноязычие. В последнюю же четверть века переводческих открытий из французской лирики – как старой, так и особенно новейшей – у нас настолько много и они настолько успешны, что не будет преувеличением сказать: в российский культурный обиход вошел огромный пласт ценностей. Подчас они непривычны, вызывают отталкивания или притяжения, недоумения, одобрение – короче, споры-размышления. По сильно помочь разобраться во всем этом немалом богатстве, выросшем на чужой, однако исстари нам в России не чуждой французской почве, – прямой долг критики. Ради этого следовало не просто рассказать о тех, чьими поисками оно добыто, а постараться вникнуть как бы изнутри в самые их замыслы, по которым об их наследии и надлежит судить. Здесь
Исповеди «сыновей века»
С легкой руки Пушкина, смолоду, да и в пору зрелого расцвета, неизменно державшего в поле пристального зрения французскую словесность [1] , в России чуть ли не расхожей сделалась мысль, однажды им в сердцах оброненная: «…французы народ самый anti-поэтический». Между тем два года спустя не кто иной, как Пушкин, вопреки чересчур поспешной расширительности недавнего своего мнения (впрочем, из черновика – не для печати!), на сей раз справедливо напомнит, что именно «под небом полу денной Франции», в средневековом Провансе, – а стало быть, благодаря одаренности населявшего Францию народа, – светская лирика Западной Европы когда-то, собственно, и «проснулась» вне монастырских келий, сумрачных ее приютов после развала греко-римской цивилизации.
1
Свод подтверждений тому см. в кн.: Томашевский Б. В. Пушкин и Франция. Л., 1960, а также в «пушкинских штудиях» Анны Ахматовой // Вопросы литературы, 1978. № 1.
Дело, однако, не в словесных неувязках. Дело прежде всего в том, что через два – три поколения от Пушкина, с рубе жа XIX–XX вв., на Париж как на очаг дерзких исканий в лирике – поучительных, спорных, обогащающих ее письмо – станут все внимательнее оглядываться, и не без причин, в самых удаленных от Франции уголках земли, в том числе в Москве и Петербурге.
Правда, это будет потом – после Гюго, Леконт де Лиля, Бодлера, при Верлене, Малларме, Рембо, Аполлинере, а еще позже и при Элюаре, Арагоне, Сен-Жон Персе, Шаре… Пока же, в пушкинские времена, для сердитых упреков вроде тех, что сорвался с пера Пушкина, действительно были свои поводы.
XVIII столетие во Франции – «век философов», Просвещения и писательства блистательно умного, приглашающего скорее к соразмышлению, чем к сопереживанию, – было едва ли не самым засушливым в том, что касается лирики. Само оно, правда, нехватки в искушенных виршеслагателях не испытывало, а напротив, гордилось сонмом своих ходульных одописцев, назидательных изобличителей злонравия, усердных певцов подстриженной природы, особенно же своими гривуазными шалунами и острословами-эпиграмматистами. Разделяя бытовавшие вокруг вольнодумные вкусы, все они неукоснительно насаждали в стихотворческом деле правила изъясняться здраво и внятно, выкованные свободной философской мыслью в схватках с застарелыми предрассудками. Но при слишком прямой пересадке с одной почвы на другую просветительский Разум, склонный отвлекаться от подробностей, сплошь и рядом оборачивался тощей рассудочностью – небрежением всем тем броским в своих внешних приметах или, наоборот, тем душевно сокровенным, несказанным и непредсказуемым, без чего и самое пылкое излияние скудеет и меркнет. Под гладкими перьями ложноклассических витий рубежа XVIII–XIX вв. оно сводилось к той же обычной понятийной речи, только просодически упорядоченной, цветистее украшенной, закругленной в своих перио дах, складных и бескрылых при всем их торжественном парении.
Счастливым исключением среди своих попросту скучных собратьев был тогда разве что Андре Шенье с его легким изяществом и догадками о безрассудстве сердечных влечений, не внемлющих голосу трезвой житейской мудрости. Однако слава Шенье основана на рукописях, увидевших свет лишь в 1819 г., четверть века спустя после его гибели на гильотине. Во Франции они были встречены как предзнаменование перемен в культуре, по мере того как она проникалась истиной, носившейся теперь в воздухе и получившей в соседней Германии отточенность афоризма в устах мудрого Гёте: «…сущее не делится на разум без остатка».
Перепроверка ценностей
Медленный и трудный поворот умов к «неделимому ос татку», упрямо ускользавшему от их наилогичнейших ухищрений, – к озадачивающе вольной, безбрежно изобильной стихии живой жизни – был далеко не случаен. По-своему он был задан, внушен превратностями самой истории на пере вале от XVIII к XIX веку. Недавняя революция 1789–1794 гг. обрушила устои старого порядка во Франции, все потуги снова завести нечто похожее, вроде монархии-пережитка, восстановленной было вслед за разгромом Наполеона, оказа лись тщетны. Однако ни самый ход этой ломки, ни тем паче ее исход вопиюще не совпадали с рассудительными предначертаниями мыслителей Просвещения. Вроде бы перестроенную снизу доверху Францию ловко прибирал к рукам дело витый торгаш, напористо продвигавший своих политиков к кормилу власти, повсюду насаждавший нравы купли-продажи; страна и отдаленно не напоминала то царство свободы, равенства, братства, какое возвещали именем справедливого здравомыслия вчерашние властители ее дум, а вскоре оплати ли кровью, своей и чужой, их ученики-революционеры. Действительный исторический поток выглядел на поверку куда своенравнее, обманчивее благих ожиданий и самых тщательных выкладок философского разума. Перед отрезвляющим уроком событий одни, вопреки тревожным недоумениям смотревшие с надеждой вперед, продолжали питать чаяния когда-нибудь в будущем все-таки воплотить заветы Просвещения, пусть и с коренными поправками на случившееся; другие, тоскуя о временах стародавних, проклинали вольнодумство XVIII века как злокозненный морок, ввергнувший Францию и сопредельные земли в пучину потрясений. Но в обоих случаях оспариванию всерьез, решительному и обдуманному, подлежала избыточная рассудочность прежних духовно-мыслительных навыков, былого уклада культуры.