В Солнечном городе
Шрифт:
И погода, и ветер те же самые, что и вчера; и люди те же самые.
Не об этом ли Степан загадку загадывал?
— Врешь! — ворвался занудливый Колькин голос. — А про бульдозер кто говорил?
— Ах, бульдозер, — вспомнил Илья. — Бульдозер… Его бы, Илью, поставили над всеми, он бы первым де-лом подогнал бульдозер, да заводишко и столкнул. И еще кое-кого зацепил.
— Кого? — допытывал Колька.
Но Илья уже выдохся, не мог указать. Колька наседал — куда денешься?
— Тебя! Вот кого, — отмахнулся Илья.
— Ну ты и сволочь, — засмеялся Колька. — Бульдозер, такую силищу и на меня? Из пушки и даже не по воробью, по комару, нет, по клопу? Ты определенно сволочь, вражина.
Ругается
— Что я сегодня натворил?! — ужаснулся Илья. — Эх, Колька, Колька… Твоя работа.
И увидел Илья: другая погода, и ветер другой, если и у него дурь наружу полезла. Что-то необъясни-мое, невидимое накатывало и вселяло тревожное ожидание. — Куда идем? Кулака с революции ругали, каких только грехов ему не цепляли. А сейчас? Героем выставляем. Зачем? Итак душа сомнениями полна. Успокой ты меня, убеди, прикажи верить, что правильно все. В твоих это силах смуту мою во мне погасить. Мысли мои меня мучают. Что вытворяешь? Мне, отвыкшему и думать? А ты обмозговал, до чего я доду-маться могу?
Илья спрятал лицо в ладони, закрыл глаза и шептал, как молился.
Над черной дорогой летели колючие снежинки. Асфальт стал рябым, серым, белым. Зима никак не хо-тела отступать, цеплялась, собирала последние силы, пыталась заморозить просыпающуюся жизнь, но лишь смешила. Поздно хватилась. Поздно. Все. Нет уже силушки, — остатки. Навредить еще сможешь, от-тянуть сможешь. Но вспять повернуть: ни-ни. Тронулось. От земли тронулось.
Весна.
11
— Тятя, чего засобирались? — пытал Илья. — Спокойно бы доживали тут. Аль места мало? Аль гоним вас, куском хлеба попрекаем?
— Слава богу, до этого не дожили.
— Так чего ж? Растолкуй мне, где я не то сделал?
— Ох, Илюха, Илюха, — Егор Алексеич отворотил взгляд. — По вашему по молодому, все просто. Это туда, это сюда. А и такое есть, что ни туда, ни сюда не подходит. Куда его приткнуть? Кому подарить — забыть? Никому не подаришь. Ты волен, потому и не рвешься никуда. Вся жизнь твоя здесь сошлась — родился, живешь; дом, жена. Нету другой жизни. И правильно думаешь. А вот на других зазря свою одежку приме-ряешь. Мы старенькие, а и в нас не все перегорело. Воля-то наша только-только наступает. Да… насту-пает… А и сейчас не больно верится — как это? — взять и уехать… И никто вдогонку не побегет, никто не заворотит… Все нужник тот видится… И рот оскаленный.
— О чем ты, тятя? — спросил Илья шепотом. Он никогда еще не видел отца таким — глубокая задумчи-вость — говорит словно сам с собой. В Илью входят слова, пугают непонятностью, качают на волнах — сближая и отдаляя его и батю. И завеса другого мира, за которую Илья и не собирался заглянуть, вдруг поманила.
"Я ничего о них не знаю! — понял Илья. — Были рядом отец и мать и принимал их как отца и мать. А что на душе? Не одно же родительское? Еще что-то. И этого чего-то больше. Я его не знаю. Я ни-че-го о них не знаю! — повторил и еще больше испугался. Испугался, что уедут они, уедут
— О чем ты, тятя?
— Я то? — откликнулся отец, вырываясь из воспоминаний. Попытался улыбнуться. — Так, старое.
Илья пересилил себя и попросил.
— Ты бы рассказал.
Егору Алексеевичу не хотелось вновь погружаться в прошлое и он пообещал.
— Посля как-нибудь. Посля…
Илья не торопил отца, знал — расскажет, освободит душу и уедет — ничего более держать не будет.
И Егор Алексеевич который раз оглобли заворачивал. Куда как проще чужому человеку сокровенное открыть. Чужой тебя выслушал, осудил не осудил, запомнил — позабыл, тебе и дела нет. Встретились, ра-зошлись, имя-фамилию не спросили. К попу сейчас на исповедь не ходют. Как душу освободить? На нее наваливается, наваливается камень за камнем — глядишь, и совсем задавит. Вскрикнет душа последний раз и нет ее. Останется человек — одно тело. Душа — посредник промеж людьми — у многих попридавлена. Не только бог, человек и тот замечать стал… У других… Вона, как наружу полезло. И не спрячешь.
А как сыну расскажешь? Враз другим предстанешь. Лучше ли? Поймет ли тебя, как ты себя понима-ешь? Не выроешь ли яму меж отцом и сыном? Всего не перескажешь, для этого еще одна жизнь нужна. А вдруг главное упустишь? И не мудрено. За столь годков больше забыл, чем знал.
Знал…
Как насмешка звучит. Чего знали? А ничего не знали. Вперед и с песней. Куда и зачем? Не твое дело. Впер-ред! Где он, "перед", может за спиной остался? Или слева? И посейчас не разберешь. И посейчас ничего не знаем. Жизнь прошла. Мудрость… Гля-ка, сколько нас вокруг — мудрецов. Куда ни плюнь.
Жили мы как на базаре. Все кричат, учат друг дружку, а толку ни в зуб ногой. Да и откуда ему взяться, толку-то, если на пять умненьких один дурачок — исполнитель по-нонешнему. Уполномоченных — редкую неделю не нагрянут. Нам, парням и девкам, только подавай идеи, за любой пойдем. А старики ругаются: робить надо, не языки мозолить. На то они и старики, — ворчать.
Кинулись заводы строить. Явился один с важной бумагой. Вербовщик. Трепаться многие горазды. Только от слова до дела как было сто перегонов пути, так и осталось. И ни уменье, ни хитрые речи не подмога. Ну и забирали до плану; охочий, не охочий, про то и разговора не было. Лишь бы сила да здоро-вье. Тогда слабых жизнь не держала, — то мор, то голод, то еще какая холера наползет. Не зря пели:
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело…
Одним боле, одним мене, велик ли доход? Утречком, раненько так, пока сон не разошелся, собрали нас по избам — и на подводы. Обок верховые с винтовками — для порядку. Когда появились они? И не заметили. Народишко друг к дружке жмется, за узлы чуть ли не зубами держится — всего-то и осталось своего: до-рожное барахлишко да работный струмент. И пугающая тишина — телеги скрипят, копыта цокают, и больше ни звука. Никто вроде и не запрещал, но разговоры все шепотком да на ушко. Куда едем? На стройку. За-чем едем? Работать. Яснее и проще не придумаешь. И дело привычное — работать. А противится душа. Че-му — и не объяснишь. Чужой воле, которая подмяла под себя волю каждого из них, расставила вдоль обоза охранение? Пренебрежению уполномоченных? Неизвестности? Глупости парней и девчат, не понимающих важности дела, ради которого тащатся по трактам и проселкам тысячи таких же угрюмых обозов? Кто рас-сеет сомнения? Кто заставит поверить — так нужно! — поверить и смириться и с волей, и с пренебрежени-ем, и с охраной? Кто?