В Солнечном городе
Шрифт:
Не знаю, все ли так думали, и думал ли я сам так, сидя на подводе рядом с Евдохой, но сейчас кажется — думал. И не до разговоров было, не до песен — тупая покорность. Будь что будет.
Так весь день и протряслись по лесой дороге. К вечеру выехали на кордон, примостились кто где и то-ропливо попрятались в сон.
Утром хватились — двоих нет. Когда сбегли — сейчас или с вечера, никто и не уследил. Уполномоченный разнос начальнику верховых учинил — слова-то какие знал! все и не упомнишь. Даром, что образованный. Так на разносе и выехали. От дому дальше, тоски больше.
Евдохе-то, матке твоей, шестнадцать было. Телом крепкая, а умок детский еще. Она и вовсе от слез не просыхала. Мы допреж соседями жили. Она все в комсомолию агитировала — нравилось ей такое дело. Ну и попала в обоз, как, значит, сознательная. Мать ее поклон била, просила оберегать. Кто кого оберегал боле — она меня, я ли ее, и не разберешь. Она от страха ко мне жмется, а мне самому боязно. Но, куда де-нешься? Какой никакой, а мужик. До смешного доходило. Я до ветру, и она за мной. — Уйди, — кричу, — не позорь. — А она тихонько так просит. — Я за сосенку спрячусь, а ты, ничего, делай свое дело.
Так и добрались вместе.
Тех беглецов искать не стали. И просчитались.
Народишко простой, непонятливый. Кто передумал, а кто и сразу не шибко хотел. Свободу почуяли, в открытую пошли. Одного недоумка на дороге сцапали. Привезли и малость подучили. Для порядку. Ему бы, дурья башка, повиниться: дело забывчиво, тело зап-лывчиво; а он в крик.
— Че вы деете, сволочи? Ай собака я, а вы хоз-зява?
Разве ж так можно? Обиделись люди, рот ему заткнули, связали до поры до времени и на телегу броси-ли — охолонись чуток.
Что за блажь на него нашла? Парнишечка такой тихий — попа нашего племянник. Звали Виктором. А фамилия… Нет, не упомнил. Попов и все тут. Гармонист! Девки на его музыку, как мухи на мед слетались. А он и подойти ни к одной не смеет: чья-ничья, все одно получит. Ему в деревне больше всех доставалось: и за дядю, и просто так — за красоту, за гордость, за песни. Все терпел. А от чужой руки и малой трепки не вытерпел…
Ночи теплущие стояли. Спали мы под телегой — в Медвежьем, на чьем-то богатом дворе. Видать, хозяин крепкий жил, нераскулаченный: амбар, стайки, дом пятистенок. И даже уборная за сараем. По культурно-му. Чудно нам было. И непонятно. У нас в деревне таких сколь уж лет не водилось. А тут, гля-кась, живет и ничего ему не делается.
Утресь Евдоха зашевелилась, в нужник побёгла. Я не успел на другой бок перевернуться — летит назад. Припала ко мне и трясется вся, — как лихоманка ее заела. Я пытаю, а она глаза сожмурила, зубами скри-пит и меня того гляди раздавит — отколь силища такая взялась? Чем она так напужалась?
— Где была?
Трясет головой и мычит; слова путнего не разобрать.
Вырвался я он нее и в нужник. Никак, думаю, охальник какой недоброе с девкой учинить пытался. Я ему ребра-то посчитаю!
Огляделся вокруг.
Тихо.
Дверку открыл.
Пусто.
Станет он меня дожидаться! Чай, дернул, только пятки засверкали. Ладно, думаю, мил, друг, все одно узнаю, кто ты. Как борова выложу — всякая охота до девок пропадет!
Злюсь — самый сладкий сон
Там, в дерьме, беглец наш… Рот раскрыт… лицо… и в деревенской драке так не красили… Только по чубу и узнал. Чуб у него баской был. Крендельком… Э-эх.
Знать, многие наши видели Витю Попова…
До самого места ехали молча. А работали!.. Будто кто за спиной стоит и ждет: "Нут-ка, оступись. Я тя…"
Да что мы? И другие не шибко веселы были. Евдоха, та вовсе онемела. Меня одного признавала, со мной оттаивала. Чуть дело к ночи, — она и тут. Обнимет и молчит, до утра не отпустит. Все нас мужем и женой почитали, а мужем и женой мы мно-о-га позже стали. Аккурат когда немец поляков воевать взду-мал. Скоро и на нас полез.
Евдоха думала — заберут меня. Как она с мальцом останется?
Ты еще с рук не слез, титьку сосал. Ну ничего, обошлось. Мы под броней оказались — завод и оборонил, и с голоду не дал загинуть.
Тяжко здесь было, а все ж выкарабкались. На войне не был, не знаю: можа там легше, можа почетней. Пуля — дура. В кого попадет — сама не знает. А почет… Мы к ему непривычные. Мал мала тянемся: сегодня живы, завтра не помрем, тем и довольны, за то и спасибо. Большего хотеть — только бога гневить. Теперь и привыкать не к чему. Конец-то близонек… Вместе бы, да рядышком… В этой земле не усну спокойно. Не сталась она родной… не забылось… Так вот, Илюха… Расскажи кому, и не поверят. И ты не верь, что так было. Не было этого… — Егор Алексеевич посмотрел в серое лицо сына и отвел взгляд. — Не должно так быть…
Илья больше не отговаривал тятю. И Аннушке заказал душу старикам бередить. В голове вскипали во-просы, угнетали своей безответностью. Какую силу надо иметь, чтобы убить их? Сколь годков переворо-шить? Не так все просто. Зачнешь чехарду, вроде на доброе дело, а почву из под ног у многоньких вы-бьешь, последней веры лишишь. От стыда куда бежать? Это что же — жизнь прожили и все неправильно? Не туда заехали? В том-то вся беда, что заехали туда, да не по той дороге.
Егор Алексеич не стал боле откладывать. Илья выписал на выходной машину и отвез родителей домой, — в глухую незнакомую Тыелгу.
12
Что за день такой? Встречи, воспоминания сменяют друг друга, не дают передышки. Каким ветром на-дуло их? Зачем они мне? Что я, умирать собрался, итоги подводить? И на кой черт мне итоги? Перед кем отчитываться? Кому жизнь свою открыть? Тятя тихо-тихо жил, а накопил что-то. Вспомнил и поделился. Со мной, с сыном своим поделился. А мне есть ли что рассказать?
Нечего.
И некому.
Илья перегрузил себя думами. Дрожь и оторопь взяли его. И прочувствовал — дальше ехать опасно, переждать надо, оттаять, унять стук молотов в голове, пока не треснул череп и не потекли взбудоражен-ные мысли серым веществом по щекам. Имеет он право хоть один раз выбиться из графика, припоздать? Не секретный же груз везет, не снаряды на передовую.