В стране моего детства
Шрифт:
Ну, и домище же отгрохал дедушка! В его положении потомственного рабочего это было, наверное, нелегко. Но дед был честолюбив. Если кругом стоят такие солидные дома, как той же купчихи Субботиной, или дом Орехова, помощника управляющего заводом, то чем он хуже этих домовладельцев? Слава Богу, руки-ноги при нем, силушки не занимать, да и помощников эвон сколько: два сына, две снохи, девок с мужьями четверо. Окромя того, место обязывает, не ставить же в центре поселка какую-то завалюшку!
Но, размахнувшись на большой дом, дед так и не смог полностью осилить его. Так не была сделана теплая лестница на второй этаж, а та, что вела из холодных сеней наверх, доставляла большие неудобства, особенно зимой. Выскакивая на нее из теплого помещения и по обыкновению забыв накинуть на себя хотя бы шалюшку, мы частенько простывали, кашляя
Полы в доме, как не покрасили сразу, так потом покрасить и не собрались, хотя разговор о том, что надо бы покрасить полы, возникал часто. Более того, и краска для полов была уже куплена, но она так и простояла в чулане, пока не высохла. Больше всего от некрашеных полов страдали мы с сестрой Надей. Ведь каждую неделю нам приходилось мыть полы с дресвой, крупным песком, которую мы сами же получали, дробя горную породу. Мыть полы часто было необходимо, ибо при большой семье они быстро затаптывались. А что значило вымыть с дресвой пять комнат, кухню, сени вверху и внизу, лестницу? Одной воды сколько надо было натаскать, чтобы смыть эту самую дресву. Нет, не говорили мы дедушке спасибо за его некрашеные полы!
И наверху, и внизу сени были большие, к ним примыкали чуланчики, светелки, боковушки, которые по первоначальному замыслу деда должны были стать жилыми комнатами, но так и не стали по недосугу его. А между тем, сколько полезной площади они отнимали у обитателей дома! Словом, большой дом был не очень удобен для жилья. Но это был родной дом, и хотя прошло более сорока лет с тех пор, как я жила в нем, я помню каждую половичку, каждую ступеньку, каждую дощечку его. Все в нем знакомо мне до боли. И память эта дорога мне.
Обращаясь сейчас к воспоминаниям о детстве и юности в родном доме, я хочу отдать последний долг уважения и любви дорогим мне людям. Людям, которые жили в этом доме: трудились, радовались, любили, страдали, нередко заблуждались, но свято чтили заветы отцов. Людям, которые бережно относились к хлебу, называя его не иначе как «хлебушко», с почетом, как самого дорогого гостя, встречали в доме рабочего человека и, воспитывая детей, в свою очередь, завещали им уважение к труду и любовь к Родине. Есть хорошая песня: «С чего начинается Родина?» Она начинается с того заветного уголка, где ты родился, вырос и стал человеком. Для меня это родительский дом и сад, одинокая скамеечка, чернеющая на горе в часы заката, стена бора, окаймляющего пруд, вода в котором при восходе солнца кажется розовой, плотной, маслянистой.
Глава 2. Мой дед
Свой рассказ я начну с деда, которого хороню помню, которого любила. Дед был потомственным рабочим. Его отец, рабочий старейшего Уральского завода, привел сына на завод, когда тому едва исполнилось десять лет. Был сначала дед учеником, потом подручным мастера, а потом и сам стал мастером, проработав на заводе почти полвека. Были у деда, как говорится, «золотые руки», это-то и губило его, по мнению бабки. За выполненную на стороне работу полагалось отблагодарить, деду подносили стаканчик, и постепенно он пристрастился к водочке. Выпив, начинал куражиться, а то, сидя на лежанке, откинув и в старости красивую голову, дребезжащим тенорком пел: «Цвели цветики, да поблекли-и-и…»
Бабка маленькая, сухонькая, властная с колючим взглядом зеленоватых глаз не любила в нем этой страсти к пению, особенно не любила, когда он начинал «складывать» песни и враждебно говорила:
– Ну, завел свой граммофон! На-ка, вот, подшей валенки!
Но как ни любил дед импровизировать, а в песне не укладывалась вся его жизнь, о которой ему хотелось поведать людям. А как рассказать о ней простыми обыкновенными словами, когда и расписаться-то он не умел и ставил вместо подписи крестик? Это непреодолимое желание рассказать о себе людям терзало его и мучило, и он точно вспружиненный вскакивал с лежанки и говорил нам:
– Девки! Да хоть вы опишите мою жизнь! Так мол и так, жил на свете Митрофан Егорович… Записывайте!
Полные готовности помочь деду, мы с сестрой вытаскивали из школьных сумок тетрадки, карандаши и начинали записывать.
– Так вот значит так, девки. Было мне годков пять от роду, как я впервые надел штаны…
– А в чем же ты ходил, дедушка? – отрываясь от письма, спрашивала я.
– А в долгой рубахе бегал! А тут как-то раз мать пошла на базар, видит на дороге запон лежит, фартук, значит, по-вашему. Она, конешно дело, его подняла, спросила: «Чей?» Хозяин не нашелся, она принесла его домой, да и сшила мне из него штаны. То-то я рад был им! А то на улице ребята уже задразнили меня: «Бесштанная сила» да «Бесштанная сила». Бывало, кричат: «Эй, бесштанная сила! Айда, играть в бабки!». Особливо старался суседский мальчишка Минька. Отец его скотом промышлял: купит на стороне корову подешевле, забьет ее и продает мясо на базаре, у него и ларек там был. Справно жили, не то, что мы, голодьба. У отца нас было семеро, до новины хлебушка никогда не хватало. Бывало лето больше на траве перебивались, огородишко, конечно дело, поддерживал. А какой скусный хлебушек-то был! Замесит мать квашню из мучки первого помола, вынет из печи караваи, они лежат розовые, румяные с присыпанной мукой корочкой, отдыхают. А дух-то какой от них в избе стоит! Маленько погодя, мать отрежет нам, ребятам, по бо-ль-шому куску, ломтю: «Ешьте на здоровье!» А мы круто посолим хлебушко солью да в огород, к луковой грядке, нащиплем зеленого пера, вот наш и обед. И ничего, здоровые были… А Минька тот, хоть и на мясе да на всяких разносолах вырос, чахлый был. Помню, однажды сели мы с ним играть в карты, лет по десяти нам уже было. Уговор промеж нас был такой: кто проиграет – получай теребачку. Ну, Минька и проиграл, подставил мне голову, а я раз за волосья! Дернул, а в руке у меня клок волос Минькиных так и остался… Глянул он на этот клок, да как заревет благим матом. Матка его выскочила, тетка Наталья… Мне бы деру дать, а я сижу, как ошалелый: уж больно легко волосы-то выдрались… Как зачала она меня за волосья таскать: «Ах ты, варнак! Ах ты, ушкуйник этакий! Я на тебя, разбойника, найду управу!». Еле-еле я вырвался. Моим-то волосьям ничего не сделалось, вон и сейчас они у меня, слава Богу, а тогда и вовсе шапкой стояли, из кольца в кольцо вились… А у Миньки волосенки были реденькие, чахленькие. Плешь долго у него не зарастала, и Минька все прятал ее, напуская волосы с макушки.
Дед замолкал, клонил голову на грудь и храпел.
В следующий раз, выпив, дедушка вновь начинал вспоминать свою «распроклятую» жизнь, снова тоска томила его, хотелось высказаться, поведать людям, какой горькой была его жизнь, и снова с тоской просил нас: «Девки! Да хоть вы опишите мою жизнь!». В такие минуты мне казалось, что дедушка в душе был писателем, и кто знает, умей он писать и сложись его жизнь иначе, он, может быть, и стал бы им. А сейчас он был беспомощен и потому обращался к нам.
Мы открывали новую тетрадку (прежняя куда-то к этому времени уже запропастилась!), и дед снова диктовал нам про запон, из которого мать сшила ему первые штаны, про теребачку. Конечно, у деда нашлось бы что рассказать и кроме этих эпизодов, жизнь он прожил долгую, и немало в ней было интересного, но дед справедливо считал, что жизнеописание должно вестись с «измальства», а поскольку первая тетрадка утеряна, то начинай сначала. Так мы и не сдвинулись дальше «запона» и «теребачки».
Вообще-то дед много интересного рассказывал о своей жизни. Увлеченные, мы могли целыми вечерами слушать его рассказы. И даже пытались записывать их. Но странное дело, живые рассказы деда на бумаге теряли всю свою прелесть, становились похожими на классные вымученные сочинения. Вся беда была в том, что мы не знали, как записывать, не умели передать тот сочный, яркий колорит, которым отличалась устная речь деда. Это было очень обидно.
Отец, который не выпил в жизни и рюмки вина даже в гостях, не мог видеть дедушку пьяным. (А может быть, он потому и не пил, что на примере дедушки видел, как неприятен и непригляден бывает человек в пьяном кураже). Так вот, когда дед приползал домой чуть не на четвереньках (благо винная лавка или «казенка», как ее именовали в просторечии, была близко), отец сгребал нас в охапку и уносил наверх, где были наши комнаты (внизу мы только обедали), а затем уходил вниз к дедушке и трогательно ухаживал за ним. Отец потому уводил нас наверх, что боялся, как бы не коснулось нашего уха какое-нибудь бранное слово, срывавшееся с уст пьяного деда. Вообще нас оберегали от брани. Но однажды бабушка Васса Симоновна провинилась. Рассказывала она нам русскую народную сказку об Ивашечке и Бабе Яге. И повествуя о том, как Баба Яга каталась на косточках собственной дочери, думая, что это косточки изжаренного Ивашечки, бабушка злорадно приговаривала: