В стране моего детства
Шрифт:
– Ой, девки, скорее в баню! Ой, не могу! Ой, горю вся! Где туто-ка мыло было, мочалка?
Сунув ноги в галоши и подхватив узелок со сменой белья, бабушка кинулась в огород, в баню. Впечатление было такое, что она забыла о своих больных ногах, летела через гряды, как молоденькая.
– Ну, девонька, – рассказывала она потом своей подруге Николаевне, – я думала ума решусь. Скажи, как огнем палило всю. Я мыться, а он того злее. Будь он проклят этот адамов корень. Ну, недаром его адамовым зовут.
Наша павловская бабушка, Васса Симоновна, славилась тем, что любой вывих, любую грыжу могла вправить. Но больше она
– Поправь, бабушка, сделай такую божескую милость, погибаю.
Бабушка отказывалась, ссылаясь на свои больные руки, они у нее и в самом деле болели, распухшие в суставах, не давали спать по ночам. Но просьбы молодки были так жалостливы, что бабка сдавалась. Она сползала с постели и уединялась с ней в столовой, где стоял деревянный, сколоченный еще дедом диван. Дверь в столовую плотно закрывалась, и оттуда лишь изредка доносились болезненные вздохи молодки, да приглушенный голос бабки:
– Расслабься, расслабься, милушка…
В особо трудных случаях, требующих повторных сеансов, молодка оставалась на несколько дней, живя у нас. В назначенный день муж приезжал за нею, привозил мзду за лечение. Иногда это был гусь или пара уток, а то и мешок зерна.
– Вот, прими, баушка, – говорил мужик, стаскивая с телеги дар, – век будем за тебя Бога молить.
– Да, ты бы лучше, чем Бога молить, поберег бабу, мыслимо ли это дело бабе сено метать, да еще вскрости после родов…
– Ладно, баушка, учту, – смущено говорил мужик, а бабушка продолжала наставлять:
– А ты, милка, не забывай, каждый вечер клади поклоны.
– Это перед иконой, что ли? – уже зубоскалил мужик. – Да она у меня неверующая.
– Не обязательно перед иконой. А вот встанешь на колени и нагнись, все равно как пол под кроватью моешь…
Не было ничего сверхъестественного в том, как лечила бабка. Ее методом был самый обыкновенный массаж. Иногда даже врачи посылали к ней своих пациенток, ведь в земской больнице не было ни кабинетов массажных, ни физиотерапии, не то, что в современной поликлинике.
Однажды даже мне пришлось прибегнуть к помощи бабки. Было мне лет двенадцать, когда я, вытягивая на берег тяжелую лодку, так надорвалась, что не могла поднять руки вверх. Когда бабушка впервые коснулась моего живота, разминая и растирая его, я дико орала от боли.
– Ничего, девка, терпи. Ой, желваки-то, желваки какие… И как тебя угораздило?
На третий день лечения мне уже приятно было прикосновение бабушкиных рук к моему животу.
Теперь мне было понятно, почему и мама частенько прибегала к помощи бабки. Будучи постоянно в «положении» (у мамы было двенадцать беременностей!) или в тягости, как тогда говорили, мама порой и в самом деле чувствовала тяжесть в животе: оступилась ли, шагнула неловко, спрыгнула ли с подводы, да мало ли что, и бабушка, заметив недомогание невестки, говорила:
– Давай-ка, Анюта, я баньку истоплю да тебя поправлю.
Они уходили в баню и возвращались оттуда нескоро, обе точно размягченные. Бабушка садилась пить чай (наша непременная обязанность была поставить к этому времени самовар), а мама, по ее настоянию, должна была не менее часа лежать на спине в постели, и чашку чая мы ставили перед мамой на стул, придвинутый к изголовью ее кровати.
Привычка отдыхать после бани в постели так укоренилась в маме, что она всю жизнь не изменяла ей. Какие бы срочные дела по дому или по школе (составление планов, проверка ли тетрадей) не ждали ее, она никогда не позволяла себе браться за них прежде, чем не отдохнет после бани. Это был ее, как шутил отец, «адмиральский час». И даже маленькие дети, не говоря уж о нас с сестрой, знали, что в этот час нельзя беспокоить маму.
Бабушка не верила в Бога, хотя часто говорила: «Прости меня грешную», мельком бросив взгляд на иконы в углу. Но это была скорее присказка. Смолоду она, может быть, и даже наверняка, была верующей, но после революции под влиянием сына-атеиста охладела к религии.
И хотя божница с иконами в углу сохранилась в комнатах, и даже лампадки висели перед ней на позеленевших от времени цепочках, но они не зажигались, и мы никогда не видели, чтобы бабушка крестилась или ходила в церковь. Отыскав в чулане старые иконы с потемневшими ликами, бабушка помыла их и стала закрывать ими кринки с молоком, говоря на всякий случай:
– Господи, прости меня грешную.
Зато вторая наша бабушка Анна Егоровна была верующей, да ей, бывшей попадье, нельзя было не верить, не положено. С переездом ее к нам, что произошло в девятнадцатом году, в столовой, где поселилась бабушка со своей кроватью и комодом (больше, кажется, она ничего не привезла с собой из мебели), в праздники всегда теплилась лампадка. И от этого как-то особенно уютно становилось в комнате. В углу белела пышная бабушкина кровать, в простенке высился комод, из которого, несмотря на житейские перипетии в бабушкиной судьбе, так и не выветрился запах такой милый, такой знакомый нам по прежним поездкам к остроженской бабушке. Запах этот мешался с запахом пирога, который бабушка испекала по случаю праздника и который «отдыхал» на комоде в ожидании вечернего чая. Бабушка возвращалась из церкви, от вечерни, и мы все собирались у самовара. Даже бабушка Васса Симоновна по этому случаю покидала свою постель.
Когда бабушки были рядом, особенно бросалась в глаза разница в их облике и даже в одежде. Бабушка Васса сидела за столом в своем неизменном бумазейном халате, порядком застиранном и помятом. Остроженская бабушка Анна Егоровна, придя от вечерни, не спешила переодеваться в будничное. Она оставалась в черной, длинной, широкой юбке, в черной же кофточке с баской и кружевами на груди. Маленькую головку ее с гладко причесанными на прямой пробор волосами, чуть посеребренными на висках, венчала черная кружевная наколка, которая очень шла бабушке, к ее глубоким серым глазам, свежему лицу с крапчатым румянцем на щеках. Своей фигурой с высокой грудью и пышными бедрами остроженская бабушка очень напоминала просфору (недаром она много лет была просвирней!). Это сходство еще более подчеркивалось одеждой. Широченная юбка, под которой была одета не менее пышная накрахмаленная нижняя юбка, создавала впечатление нижней половины просфоры, над нею высилась вторая часть просфоры – плечи и грудь бабушки, а еще выше маленькая головка с кружевной наколкой, как печатка, которую ставят на просфоре.