В своем краю
Шрифт:
Катерина Николаевна выразилась про нее гораздо откровеннее и вместе с тем хитрее.
— Она ведь не глупенькая, Александр Николаич, только ужасно иногда кривляется, и я с ней все время на иголках... Того и гляди, чем-нибудь обидится; и еще вы заметили, как она плечами шевелит, когда смеется... Смеется совсем как горничная. Но она гораздо умнее Любаши, гораздо умнее! Вот бы вам заняться ею; воспитаем ее вместе, а вы женитесь; приятеля вашего сестра, и за ней пятнадцать тысяч серебром приданого. Годится все-таки... Мне кажется, что из самолюбивой и умной девушки можно все сделать... Она теперь детьми крестьянскими занимается.
— Мне кажется, что симпатичною женщину сделатьтак же невозможно, как самого умного и образованного человека сделатьтаким писателем, каков был Пушкин. Это — врожденное. Посмотрите, вот Nelly ничего почти не делает и, кажется, от нее особенной пользы не видать; да уж одна польза оттого, что она такая, а не иная... Не знаю, впрочем, как вы думаете... А я думаю, что я прав...
Катерина Николаевна на это не отвечала ничего, но глаза ее заблестели от двойной радости: слышать и правду, и похвалу своей Nelly.
Уезжая, Лихачев пожал руку Варваре Ильинишне и шепнул ей: — Прощайте; когда бы вы всегда так мало обращали на меня внимания, как бы я вас уважал... Вы здесь были очень милы!
Крайне довольный, что все это,кажется, кончилось, и Варя будет себе жить, как и все и еще гораздо лучше прежнего: учить детей с Богоявленским, будет ездить в Троицкое, в Чемоданово и к Полине — он встал на другой день, по обыкновению, рано и, севши со стаканом кофе у окна в большое кресло, взял Пушкина, которого знал почти наизусть и все-таки не мог никогда им вдоволь начитаться. Вспоминая о Варе и Nelly, напал он нечаянно на одно стихотворение, крайне свободное и ясное до того, что только Пушкин мог себе позволить такую вещь: Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...
Прочитавши Пушкина, взял он другого своего любимца, Шекспира, и отыскал то место, где французский король, уводя с собою обиженую отцом Корделию, говорит, что «отвергнутая родными, она ему еще милее...» Мысль за мыслью, Nelly и Корделия, Варя и Nelly, Дюбаша, Nelly и Корделия, Любаша, Варя и Nelly, Nelly, Вакханка, Клеопатра, Варя и капризная Катерина в «Исправленной строптивой», гражданский труд и бодрость, освобождение крестьян, либеральная должность, новый домик и свой очаг — вдали путешествие изредка как будто одиноким холостяком, но таким одиноким холостяком, который знает, что ждет его дома в глубине русских полей и за родными рощами, не на песке построенное счастье, — а жена добрая, синеокая, румяная, с утра разодетая и всегда ровная, как водное зеркало того озера в зелени, на берегу которого они все веселились два года тому назад.
Мысль за мыслью, картина за картиною, дошел он до того, что задал себе вопрос: как на него смотрит Nelly, и любит ли она Милькеева или нет, и что этот чудак Милькеев, в самом деле, намерен заняться Любашей или это он хитрит, чтобы там чего-нибудь достичь? Ведь он откровенен иногда до наглости и бесстыдства; но чего он ищет, чего он хочет — иногда так же трудно узнать, как у самого таинственного скрытника; скрытник молчит не сложно, а этот чудак отыскивает тысячи новых рессурсов в своем изворотливом уме и так часто является в новой коже, что в него надо бы было бить вперед, как в птицу на лету, если бы только можно было уловить, куда он полетит завтра!
«Да, в этом и весь вопрос! Куда он полетит завтра?» С этими мыслями Лихачев, надев дубленку и шапку набекрень, как всегда, сходил покормить собак на псарню, посидел на конюшне с кучером, полюбовался на мартовские поля, с которых крупными пятнами уже начал сходить весенний снег, и хотел велеть давать себе обедать, не дожидаясь брата, который уехал надолго в город, как вдруг в воротах показался на беговых санках Милькеев.
Лихачев был ему всегда рад; он кликнул кучера, чтобы принять у него лошадь и распречь ее, но Милькеев распрягать не велел, и тогда Лихачев заметил, что у него и глаза невеселые, и выражение всего лица какое-то скучное и сухое.
— Что с тобой? — спросил он, введя его во флигель.
— Что со мной? — спросил Милькеев, сбросив с себя полушубок. — Скучно, вот что со мной... Душно, скучно... Тоска такая, что сил нет...
И он начал скорыми шагами ходить взад и вперед по комнате.
— Нет! Это отвратительно, весь век провести в этой скромной доле... Это невозможно... Я уеду! Душа моя! Дай мне взаймы пятьсот рублей.
— Постой, постой... ты мне скажи...
— Нет, ты мне скажи, дашь ты мне пятьсот рублей... или нет? А то поеду чорт знает к кому занимать... В Че-моданово поеду, к Рудневу, к Сарданапалу — осрамлюсь, но займу хоть по частям... а уеду...
— Да куда! Куда, скажи...
— Куда уеду? Что тебе до этого? Можешь ты мне дать пятьсот рублей или нет?
— Смотря по тому, скажешь ты или нет, куда едешь.
— Ты рутинер или нет? — спросил Милькеев, — дурак ты или нет? Настоящий приятель ты мне на дне души или злорадный друг? Ну, что ж ты не говоришь? Скажи прежде всего, дурак ты или нет?
— Дурак, — отвечал Лихачев, — потому что ничего не понимаю, что с тобой.
— К Гарибальди еду — вот что. Теперь понимаешь? Вот что! к Гарибальди хочу ехать... Но ты понимаешь, что значит на такую вещь решиться нашему брату, в глуши? Понимаешь ли ты весь риск смешного? Я измучусь, если это не удастся... До тех пор, пока не сяду на тройку, не выеду вовсе из Троицкого — не успокоюсь... Это уж кончено!.. Дашь ты мне пятьсот рублей или нет?
— Погоди, у меня теперь всего двести, спрошу у брата; у него всегда есть деньги.
— Я хотел с братом твоим посоветоваться насчет кой-чего по этому поводу... Так я заеду к нему, а теперь прощай. Я вижу, что ты веришь мне только на двести рублей серебром. Прощай!
— Постой, постой, — сказал Лихачов, — это вздор, дождись брата, я тебе слово даю, что я достану тебе или у него или у Сарданапала еще триста рублей. Будь только покоен... Садись, я велю твою лошадь отпречь и пообедаем, а к вечеру брат приедет... И чтоб тебя скорей утешить, подожди, я сейчас...
С этими словами он отпер ящик в письменном столе, отсчитал двести сорок рублей наличных денег, оставил себе двадцать, а двести двадцать отдал тут же Мильке-еву.
— И двадцать годятся, все меньше у других занимать! Милькеев обнял его и сказал: — Очень может быть, друг мой, что ты этих денег и не получишь. Потому что кто знает, что там будет... Но поверь мне, я, даже и умирая, раскаяваться уж не стану, что занял их у тебя.
— Очень приятно слышать, — отвечал Лихачов, — так уж я на всякий случай заранее их похерю... Выпьем-ка хересу да потолкуем, какие это соображения заставили тебя сделаться таким коммунистом не на словах, а на деле... Иван! давай-ка обедать...