В своем краю
Шрифт:
Любаша молчала, и старуха утихла.
— Позвольте же спросить, — продолжала она, приняв опять свой хитрый и спокойный вид, — кто сей предмет... Милькеев или Руднев?.. Верно, Милькеев!..
— Бабушка, — отвечала Любаша, — мне ни Милькеев, ни Руднев, ни князь и никто не нужен. Князь мне нравился прежде, только теперь я уж не об нем думаю.
Помолчала еще Авдотья Андреевна с минуту, села и взяла даже опять на руки Машку, которая давно мяукала из-под стола, глядя на нее.
— Как знаете, Любовь Максимовна, —
Любаша, оставшись одна, думала недолго; она пошла к отцу и рассказала ему все — Сегодня князь сватался? — спросил отец.
— Сегодня. Что мне делать?
— Что ж! прежде никак хотела за него, а теперь уж расхотела.
— Что ж делать! Кабы другой мне не нравился, я бы за него с удовольствием пошла.
— Кто ж тебе нравится?
— Сама не знаю; и князя жалко, и все это так противно!..
— Да ты мне скажи толком, Руднев тебе по душе, что ли, или нет?
— По душе.
— Так пошли Сергея за ним... я с ним поговорю — вот и все... Эка невидаль.
Максим Петрович лежал на диване, когда Сережа ввел к нему Руднева.
— А! медик! — сказал будто сухо старик, протягивая ему руку. — Устали? ..
– Нет, ничего, Максим Петрович. — А ваше здоровье как?
— Мое здоровье?.. Да что вам сказать! — Сережа! тебя тут спрашивали?.. Пошел к чорту, болван. Убирайся к шуту, — спокойно и с благодушным выражением лица сказал старик. В глазах его видна была даже ласка.
Сережа ушел не торопясь и вовсе не обиженный.
— Как вы находите, умен Сережка этот или глуп? — спросил отец.
— Он напустил на себя что-то, — отвечал Руднев.
— Вы находите... Да вы совсем не о том думаете, я вижу... Глаза у вас бродят... туда-сюда...
— Нет, нет... Я слушаю... Я говорю, ваш сын что-то напустил на себя... Небрежность, что ли, неуместную...
или просто скучает... А что же, Максим Петрович, ваш бок?
— Да что бок... Все хлопочу о том, как бы без мушки обойтись...
— А сильно болит?..
— Да, болит-таки! А вы вот послушайте... Вот... Ну, что там есть?..
— Позвольте, позвольте — вы помолчите... Дышите только...
— Ну, ну... дышу...
Старик покачал головой и радовался, думая, что Руднев будет уверять, что слышит шум или свист, когда у него вовсе и не болит бок.
Однако Руднев не нашел, разумеется, ничего и сказал: «Должно быть, это — наружная простуда... и просто вы потритесь чем-нибудь... или горчишник», — прибавил он, думая, согласится ли старик терпеть его задаром или нет...
— Хорошо, я ужо поставлю горчишник.
— Впрочем, зачем же?
— Нет, нет, поставлю ужо... Сергей, а Сергей, вели приготовить горчишник. Да небось озябли, выпьем пуншу?.. Пуншу, Сергей... Али уж Любашу подождать... Она лучше делает чай. Подождать Любашу, Сергей. . Слышишь, слышишь?
— Ну, слышу... слышу... Что пристали...
— Болван!
Выгнав сына, старик опять обратился к своему любимцу и, проницательно вглядываясь в его лицо, спросил: — Дядюшка-то ваш здоров?
— Здоров... благодарю.
— Не в благодарности дело. Я серьезно спрашиваю: каково вообще его здоровье... Постоянно ли он здоров или болеет когда? Я давным-давно его не видал... Э-э! еще когда! Когда жена-покойница была жива... Он всегда хилый был, а ведь препочтенный человек... и пребедовый делец. Много постарел?
— Не скажу... Кажется, у дяди такая наружность, что и в молодости не молод и в старости не стар.
— Не ослабел?
— Незаметно.
Максим Петрович еще помолчал, прошелся по комнате; повздыхал, побарабанил в окно, еще повздыхал, сел и вдруг так глубоко задумался, что Рудневу стало тяжело на него смотреть, и он вышел вон... Перешагнув за бездну порога, Руднев от людей узнал, что Авдотья Андреевна ушла с Анной Михайловной ко всенощной; что Сережа тоже куда-то пропал, а Богоявленский еще утром уехал к Шемахаевым.
Но мысль его не могла долго останавливаться ни на Богоявленском, ни на Максиме Петровиче, ни на Сереже. Глаза его не могли оторваться от окна и от грязного снега той дороги, которая, загибаясь за церковь, вела к Полине. Что чернеется, что белеется — все высматривал, все ждал с тревогой, но эта тревога казалась ему блаженством после тойтревоги, которую он только что перенес.
Наконец всадница выехала шагом из-за церкви, въехала и на двор... И что за счастье, что за невыразимая радость: старухи у всенощной, Сережи нет, Богоявленского тоже нет... Максим Петрович только... Недолго, однако, и это его тревожило. Любаша тотчас же сбегала к отцу, воротилась и сказала, указывая на часы: — На два часа мы одни, на два часа... Пойдемте на нашу ель смотреть...
— Вы будете амазонку еще снимать? — сказал с горестью Руднев.
— Очень нужно. А пуговицы на что? Помогите их кругом пристегнуть...
Устроили все: пуговицы пристегнули; положили развернутую книжку на окне — на всякий случай... и сели. Ель была на месте; только уже не в снегу или инее, как зимой, а кой-где бурая подсохлая, кой-где зеленее зимнего.
— Я все это так только баловалась; а люблю-то я вас, — сказала Любаша.
Руднев взял ее руки и, припавши к ним, умолял ее не играть его чувствами, не обмануть его, не измениться! Они просидели вдвоем больше часу, разговаривая и молча, и мучаясь страхом, чтобы им не помешали.