В своем краю
Шрифт:
Богоявленский вздохнул и не отвечал.
— В монастырь пойти разве? — продолжала Варя, — в чистенькую келью; герань на окнах поставить...
— Без веры? — сказал Богоявленский. — Заморят заутренями, постами, бесплодным трудом... Лучше бы вы занялись чем-нибудь здесь... детей бы учили дворовых... Мало ли их у брата... Одних его детей сколько... Родные все ведь...
— Скучно! — сказала Варя.
— Труд — наслаждение, а не скука, — отвечал Богоявленский. — Когда бы я имел здесь возможность трудиться, я бы был доволен... Давайте вместе детей учить...
Мимоходом
— Где ему! — сказала Варя, пристально глядя на него. — Хорошо, я подумаю.
— Что вы на меня смотрите?.. — спросил Богоявленский.
— Смотрю я на вас зачем? — рассеянно отвечала Варя, — смотрю я на вас затем, чтоб...
— Ну, договаривайте... Не надо ни перед чем останавливаться...
— Не надо? Милькеев то же говорит, только иначе... Вчера я с ним мазурку танцевала... Какой он славный!
— Вот видите, вы танцевали мазурку с Милькеевым, так за это одно все другие невзгоды можно простить.
— Неужели он так хорош?
— Милькеев-то! Милькеев — сила, сударыня вы моя; конечно, у него есть кой-какие феодальные закорючки, да все это я ему прощаю; тщеславен он, суетен, и это правда, для форсу многое делает, да по крайней мере кровь кипит... Милькеев! Я вам скажу, я — человек смелый, я — человек способный, а он еще смелее и способнее меня!..
— Так надо в него влюбиться! — с натянутой кокетливостью сказала Варя.
Богоявленский покачал головой.
— Опять вы за свое! Опять вы за свое! Оставили бы лучше эту игривость, бок у вас болит, по-французски не знаете... А я вот вас, несмотря на все это, люблю... — сказал он вдруг, краснея.
— Я давно это вижу и удивляюсь, — отвечала Варя... — Мы с вами бранимся, и кроме того, все лучше меня — первая Любаша.
— Что Любаша! Любаша — простак... Ее дело вот чай разливать вкусный, голубые ленточки надевать, канареек семячком кормить да с этой бабой-доктором таять в углу... Она вот истории жирондистов не могла дочесть, первой главы не дочла; Милькеев ей привез, а она попро — бовала да и говорит отцу: «Нет, папа, скучно!» А тот спрашивает: «Кто тебе дал?» — «Милькеев». — «Ну брось, может быть, еще какая-нибудь скверная книга!» Она, дура, и бросила! А вы — другое дело, Варвара Ильинишна! Вот вы ничего не знаете: в записке писали нонеча, вместо нынче...и вместо часы– чесы. А Белинского стали же читать; про Татьяну и про Онегина поняли, да еще, что мне понравилось, что вы с Белинским не согласны: нашли, что он Онегина слишком балует, а вы его бранили. И конечно, он ленивый пошлец — больше ничего.
Варя молча курила, закинув голову назад... Богоявленский продолжал: — Потом-с ваше пение мне нравится... Нечто вроде так называемой души вижу в нем; еще-с что? Еще считаю вас способной к решимости и труду... в минуту горя не забыли Сашу; дело — великое утешение! Читать только надо, самой учиться...
Варя вдруг спустила ноги с дивана и села перед ним.
— Ведь вы мне это все зачем говорите... Жениться хотите?.. А? так, что ли? Ну, что, говорите. Жениться вы хотите на мне?
— Положим, что и так... А разве ни за что нельзя?
— Нельзя! — сказала Варя с слишком уже смелым и вызывающим движением головы и глаз.
— Нельзя — так нельзя! Верно потому, что я кутейник?
— Какой вздор... я необразованная, а все-таки не такая, как вы думаете!.. За кого вы меня принимаете? Нельзя по другой причине...
Она встала и прошлась по гостиной.
— Когда бы вы знали, — сказала она, — как бок у меня болит. Надо послать за доктором завтра. Или уж оставить так и умереть... А? как вы думаете? — продолжала она, подходя к нему, и положила ему руку на голову.
— Белые, белые волосы! — сказала она, — а у меня чорные, как смоль. Парочка! Жаль, что нельзя... Ведь нельзя; как вы думаете?..
Угловатые ужимки Вари, ее сознательно-томные позы, катанье глаз, детское надуванье губ и внезапные, негодующие повороты головы не понравились бы другому, но Богоявленскому было не до таких тонкостей: он находил ее умной, способной к труду, отважной, страдающей и нелюбимой людьми, — сколько общего с его судьбой! Сколько родного!
Погладив его по голове, Варя опять села против него и сказала: — Если вы хотите знать, почему нельзя, я вам скажу... Голос ее прервался.
— Скажу, — продолжала она, не сводя с него глаз. Богоявленский знал, что она хочет сказать, но молчал нарочно.
— Видите ли, — продолжала она, кокетливо рассматривая и трогая руками пуговицу его жилета, — видите; вы говорите, что Александр Николаич Лихачев — псарь... А если я вам скажу, что он был для меня не псарь, а царь... царь — и я была его рабой... Что вы теперь мне скажете?
— Скажу вам то, что вы мне недавно сказали: за кого это вы меня считаете — за дурака, что ли... Ха-ха-ха! Так от этого нельзя? Никак?
Богоявленский даже встал и продолжал смеяться.
— Чего вы хохочете? Что с вами?..
— Как над вами, Варвара Ильинишна, не хохотать!.. Вы, видно, думаете, что я, как многие, на словах одно, а дошло до развязки, так и свобода и права женщин к чорту! Нет, я не свинья, я не дворянчик гнилой какой-нибудь... А что же, если кроме вас с Лихачевым никто не ликовал, так уж все дело и дрянь вышло? Напрасно! Напрасно! Да посудите сами: это только свинье или дураку прилично так думать.
— Кто ж вас знает... — отвечала Варя в раздумье. — Никто так не думает... кроме вас: ведь это исключение...
— Нельзя сказать, — возразил Алексей Семенович. — Милькеев тоже говорил в Чемоданове, что все это — чисто вопросы эстетические, от которых пользы никому нет, иначе сказать — вздор; а я прибавлю, что это — остаток восточного рабства... выдумка мужчин для собственной гастрономии и эгоизма... Ну-с, и теперь нельзя?
Варвара Ильинишна протянула ему действительно слабую от утомления руку; дала расцаловать себя, не только эту руку, но все лицо и шею; сама не отвечала на его ласки, но и не мешала ему.