В своем краю
Шрифт:
— Значит, вы ее не любили! — воскликнула Любаша.
— Может быть, — сухо отвечал Милькеев. — Вы называете любовью одно, а я — другое. Я знаю только вот что, что через два года я был на другом конце России и сидел раз у камина с молодой вдовой... Она меня любила; красивее той была в десять раз; я любовался на нее и на камин, а сам думал: «нет! это все не то!» Через три года повернул раз за угол на улице, и вдруг лицом к лицу встретил высокую, круглолицую женщину с прекрасными серыми глазами и в точно такой соломенной шляпе с лиловыми лентами, как у нее была. Ноги задрожали,
— А теперь что вы делаете? — спросила Любаша с негодованием и ушла от него к Рудневу.
— Ваш друг — пустой человек! — сказала она, — можно ли было так поступать! Боялся для детей трудиться. Как стыдно!
— Бог знает, Бог знает!.. Это надо обсудить внимательно, — отвечал обрадованный и смущенный своей радостью Руднев...
— Вы бы так не сделали...
— Не знаю-с, Любовь Максимовна; не знаю, право, как бы я сделал, — продолжал доктор тревожно, — а Милькееву лучше всего быть свободным... Ему, верно, что нибудь и тогда шептало — будь свободен!.. Он не женится никогда и прекрасно сделает!.. У него такая уж звезда!
— Не женится — никогда?.. — повторила Любаша задумчиво. — А вы?
— Я тоже никогда не женюсь — отвечал Руднев грустно. — Но по другой причине... Он не хочет, а я... я не могу...
Любаша посмотрела на него, взяла его руку и сказала: — Какой вы милый! Какой вы славный! Как я вас люблю!..
— Хм! — отвечал доктор, не сводя с нее глаз.
— Что это хм!?Разве так вы должны отвечать?
— Признаюсь, — отвечал Руднев, вставая и отходя от нее, — я желал бы лучше, чтобы вы меня бранили, как его... чем это... люблю! Уж это плохо! Это очень плохо...
— Куда вы? Куда вы?
— Нет, нет, у меня есть дело! Прощайте... Это плохо! Хуже такого объяснения нет ничего!.. Это очень плохо! Это скверно! — твердил Руднев, уходя.
Дети в зале схватили его за платье; но он сказал с такой силой: «ради Бога — оставьте!», что никто не стал его удерживать...
Милькеев, с своей стороны, жаловался на Любашу Но-восильской: — Куда как она тупее Nelly! — сказал он, — я той тоже раз говорил о моей первой любви — слово в слово то же самое. Но она совсем не так отвечала мне! Совсем не так!.. «Я думаю, тогда вам было стыдно (она сказала); а после, как вы были рады и гордились вашей независимостью... Фи! как унижает человека этот мелкий, еже — дневный труд!» Так что мне еще пришлосьзащищать труд!..
Новосильская засмеялась и отвечала: — Да! Здесь вы с вашими воздушными стремлениями ничего не сделаете. Любаша, должно быть, очень практична, и дорогу в ее сердце прокладывать надо дружбой, добротой и привычкой, а не дон-жуанством или немецкими сентенциями... Как бы Василек не взял верха над Василиском?.. А! что вы скажете?
— Нет; это было бы слишком хорошо! Я боюсь, что она поиграет-поиграет, да и выйдет за Самбикина... От этого надо ее отучать. Если б я этого не боялся, я бы, несмотря на ваши проклятия, возвратился к бедной Nelly, которая без меня, я думаю, страшно тоскует... Сами хотите, чтобы я здесь побыл еще, а жить не даете... Я обещаю вам, что я дальше поцалуев не пойду.
— Нет, нет, нет! — с испугом воскликнула Катерина Николаевна. — Я опять вас прошу — ради Бога, оставьте... Я даже готова сказать вам одну вещь... Смотрите только — молчите! Старший Лихачев и спит, и видит, как бы брата женить на Nelly... И брату она нравится; только он об этом не говорит: думает ли он, что она вами занята, или еще находит, что жениться ему еще рано... не знаю. Теперь он чаще с ней стал говорить с тех пор, как вы с Любашей. Разве вы, Вася, захотите мешать этому? Он, любя вас, не хотел вам мешать прежде, а вы будете? Такая милая жена разве не исправит его пороки? Разве не приятно сделать ее русской, когда она и без того уже любит нашу жизнь?..
— Это ужасно, однако! — воскликнул Милькеев, — жить на свете нельзя! Если б я знал, по крайней мере, что Nelly наверное ко мне неравнодушна, я был бы покоен... И оставил бы ее вовсе...
— Вы не хитрите, Василиск? — спросила Катерина Николаевна.
— С вами-то! — отвечал Милькеев.
— Ну, смотрите... Я на вас надеюсь.
Она передала ему все разговоры свои с Баумгартеном, предводителем и самою Nelly, показала ему даже заветные листики, списанные французом, повторяя беспрестанно: — Это слабо, это гадко с моей стороны. Но я знаю — вы меня не обманете!
Милькеев был поражен, читая о розовом облаке на горах, о разговоре в зимнем саду, о самом себе столько лестного. Ему было не до шуток; молча сложил он листы и отдал Новосильской. Смущенный, задумчивый... не зная куда скрыться от самолюбивого восторга и внезапного прилива чувств, он поспешил уехать в Чемоданово, надеясь около светлой и бесстрастной, по-своему загадочной Любаши забыть близость той, которая ждала только одного серьезного движения с его стороны, чтобы отдать ему душу без страха и угрызений.
— Что ж ты, Сергей, не едешь в Троицкое? — спрашивал Максим Петрович у сына. — Ты видишь, тетка больна; сестре ехать не с кем.
— Боюсь бы скучно не было, — отвечал Сережа, потягиваясь.
— Дома веселее? Опух от сна! — сказал отец и прибавил, обращаясь к Богоявленскому, — вы, что ли, его не пускаете?
— Я ему не отец и не помещик, Максим Петрович, — отвечал Богоявленский.
— Поедем, Сережа, голубчик, — говорила Любаша, — посмотри, как там хорошо. Все идеи твои там объяснят тебе. И графиня, и доктор, и Милькеев... У Милькеева я нарочно для тебя спрашивала об этом...
— Баба ты, баба, Любаша, глупая баба!
— Видишь, какой ты грубый: что это — баба! Там ты бы отвык от таких манер! Поедем, голубчик! — уговари — вала сестра, которой дома после Троицкого все казалось и грубо, и скучно.
Сережа пошел к Богоявленскому и сказал ему, что от сестры отбоя нет, что нельзя не ехать.
— Поезжай. Что ж! попляшешь там...
— Неловко как-то! — заметил Сережа.
— Да ты говори начистую. Обиняк-то брось... Что тебя конфузит?