В тени алтарей
Шрифт:
Действительно, через некоторое время Васарис успокоился. Он опять стал много читать и однажды решил сходить в усадьбу за книгами. Экономка ввела его в пустой нетопленный дом, отворила ставни в библиотеке, и он остался один в холодной мрачной комнате. Диван был покрыт холщовым чехлом, на столе лежал серый слой пыли. Ксендз едва мог убедить себя, что каких-нибудь две недели тому назад в этой самой комнате было хорошо и уютно и что здесь он провел столько блаженных минут, слушая беспечные речи баронессы. Васарис взял несколько книг и пошел домой. Он увидел, как изменилась атмосфера его любимой комнаты, и словно холодный туман застлал впечатления такого недавнего прошлого. Впервые баронесса показалась ему
Когда он успокоился, его снова потянуло к писанию стихов. После посещения библиотеки воспоминания об усадьбе стали видеться ему в известной перспективе, отдаляться в силу жестокой необходимости, покрываться пылью прошлого, приобретать полуреальный, полуфантастический оттенок. Воображение священника-поэта свободнее обращалось к переживаниям полуреального минувшего, чем к реальности настоящего. Тщетно восторгался он дерзновениями Тетмайера, искренностью и выразительностью его лирики, не только передающей пластический образ, но и проникающей в глубины мыслей и чувств. Едва взялся он за перо, и сразу понял, что никогда не сможет писать так. Права была баронесса: ему недоставало материала, недоставало непосредственности восприятий. Все-таки он постоянно чувствовал себя ксендзом. И в семинарии и теперь он стыдился открыто писать о любви и женщине.
Но он стыдился и кропать псевдолюбовные стишки, как это делали до него другие поэты из духовенства, прикрываясь «сестрицами», «девицами» в стиле народных песен, и слащавым, чувствительным идеализмом. Нет, Васарису все же хотелось писать о любви, о женщине. Тогда он стал искать косвенных способов выражения своих лирических чувств, и в его воображении возник, а быть может, только воскрес, образ далекой недоступной Незнакомки — той Незнакомки, которую он, еще будучи семинаристом, созерцал во время богослужений в соборе, так и не узнав, кто она.
Теперь в этом образе сосредоточивалось все, что он изведал в общении с Люце, а затем с баронессой. Теперь и Люце и баронесса стали для него далекими, образы их скрывались под пылью прошлого, во мгле нереальности. Барский дом казался ему теперь высоким таинственным замком, южные курорты, куда уехала баронесса — лазурными, волшебными дальними странами, а сам он стал скитальцем или сказочным витязем, который скачет темной ночью к высокому замку или на край света в поисках Незнакомки. Писал он и о Ясной Звезде, освещающей путь скитальцу, ведущей его через бурное море, и о Солнце, которое оживляет цветы и своими ласками зажигает кровь и опьяняет сердце.
Из этих и им подобных мотивов слагалась ранняя символика поэта Васариса. Она возникла не стихийно, а скорее была комбинацией отвлеченных понятий, выраженных в аллегорической форме, и обобщением личных переживаний.
Закончив первый цикл, он послал его в журнал, и стихи были напечатаны в ближайшем номере. Друзья Васариса и все, кто знал, что он ксендз, были удивлены, увидев, как смело и откровенно пишет он «про любовь». Даже символическая окраска не могла скрыть эротического характера этой лирики. Дело ясное: калнинский викарий влюбился или же мечтает и тоскует о женщине.
А самые любопытные начали гадать: кто же эта Она, Незнакомка, Царевна, Звезда, Солнце?
Ксендз Рамутис, прочтя стихи, встревожился сильнее, чем другие. Ему ясно было, о каком замке, о какой Незнакомке шла в них речь. И так как он располагал неоспоримыми данными, ему показалось, что Васарису грозят величайшие опасности. Ведь весной эта женщина вернется. И, как нарочно, в одном из стихотворений говорилось о Ее возвращении, о том, какой это будет великий праздник… Ксендз Рамутис решил действовать и употребить все свое влияние, дабы увести юного собрата с гибельного пути. Почему он не пишет о любви к отчизне, как Майронис, или о красотах природы, как Баранаускас в
Однажды прекрасным зимним утром, когда Васарис только что вернулся из костела и грелся возле натопленной печи, к нему зашел ксендз Рамутис и предложил погулять.
Был один из тех ясных, солнечных дней на переломе зимы, которые веселят сердце, пробуждают жажду жизни, готовность работать и придают силы. Оба ксендза миновали костельный двор и свернули к роще, казавшейся сказочно прекрасной, благодаря выпавшему за ночь инею. Дорога к ней была обсажена высокими березами, их тонкие поникшие ветви были словно пушистые гирлянды из нежнейшего белого шелка, замысловато опутывавшие высокие могучие колонны. В роще было еще красивее. Разлапые, островерхие ели бережно держали на своих опущенных лохматых ветвях мягкие хлопья снега, а раскидистые кроны высокоствольных сосен, точно исполинские растрепавшиеся белые цветы, четко выделялись на синем фоне неба. Не чувствовалось и дуновения ветерка. Казалось, сама природа, затаив дыхание, наслаждалась своими творениями, такими нежными и хрупкими, что малейшее сотрясение могло бы мгновенно разрушить их. Лишь кое-где носились в воздухе слетавшие с вершин легкие снежинки или срывались с сучьев елей комья снега и рассыпались пылью.
— Нет, что ни говорите, — воскликнул Васарис, — а такой феерической красоты летом не увидишь. Летом в природе есть нечто постоянное, обыденное, а вот это — только ее улыбка, каприз, как будто она на минуту примерила украшение, чтобы порадовать нас. Пригреет солнышко, подует ветерок — и ничего не останется.
— А когда я вижу такое прекрасное зрелище, — сказал ксендз Рамутис, — то всегда сожалею, что не рожден художником или поэтом. Ведь достаточно лишь хорошенько нарисовать или описать подобную картину, и, вероятно, получится мастерское творение.
— Не знаю. Мне кажется, в поэзии одними описаниями красот природы не обойдешься. Она требует чувств и мыслей. По-моему, общение с людьми дает поэту больше материала, чем природа. Благодаря этому общению для него и сама природа приобретает иной смысл.
— Ну, тебе виднее, — согласился Рамутис. — Только не ошибаешься ли ты в своей оценке общения с людьми. Ведь глубочайшие умы человечества избегали людей. Полагаю, что так же обстоит и с великими поэтами. Кто, как не Гораций сказал: «Odi prophanum vulgus» [140] .
140
«Ненавижу невежественную толпу» (латинск.).
— Prophanum vulgus — да. Но общаться нужно не с толпой, а с достойными людьми, к которым чувствуешь расположение. Мне один ксендз всерьез доказывал, что на поэтическое творчество вдохновляет, главным образом, женщина.
— Ну и ну! Когда такие глупости проповедуют миряне, чтобы оправдать нарушения морали — дело понятное, но чтобы это доказывал ксендз — как-то не верится.
— Но это подтверждает и история литературы, — упорствовал Васарис.
— Что она подтверждает? Историки литературы могут лишь констатировать, что, скажем, такой-то поэт был влюблен в такую-то женщину и поэтому написал такие-то стихи. Но они никогда не могут сказать, что бы написал этот поэт, если бы не существовало такой-то женщины. Может быть он написал бы в десять раз лучшие произведения и больше приблизился бы к вечной истине, добру и красоте.