В тени Гоголя
Шрифт:
Вечная забота о «пользе дела» не дает покоя русским писателям не оттого ли, что те причастны к самым глубинным запросам искусства? «Слово» для нас все еще, мнится, не перестало быть в идеале «делом», и от искусства мы все еще ждем какого-то «чуда», «переворота» и за отсутствием такового твердим о «пользе», о «воспитании»… Вера Гоголя в силу слова доходила до таких степеней, что он напоминал современникам (в письме, которому придавал характер руководящей
«Под звуки Орфеевой лиры строились города».
Это надо понимать не так, что под чудные звуки Орфея рабочие таскали кирпич (как ныне обычно понимаются служебные функции искусства), но так, что сама вибрация лиры переносила камни по воздуху (наподобие вареников у гоголевского колдуна — Пацюка). Вернуться к тем временам и секретам нам не дано, но жгучей тоской о потерянном рае звучит в искусстве воля к «действию», к «морали», к общественной «роли» и «пользе». Мы снова и снова пытаемся заговорить зубы действительности вместо того, чтобы магическим словом заклясть ее и построить заново.
Искусство потому, вероятно, так часто порывает с искусством (в пользу «дела», «морали», «религии», «народа», «политики» и т. д.), что оно вспоминает с завистью о былом великолепии, о своем единении с действием в те счастливые времена. Художнику хочется снова быть колдуном, и он калечит себя и уродует, берется «служить» государству и обществу, порываясь обратно — к магии. Поздний гоголевский морализм и был подобным возвращением в прошлое, стремлением восстановить в художнике древнего чародея и знахаря.
…Вступив на зыбкий путь фантастики, в заключение зададимся вопросом: «что было бы… если бы…?» Если бы силы художника, деятеля, святого соединились в Гоголе в утраченном магическом синтезе, то как бы, в каком вдохновенном образе, он тогда восстал перед нами? Чтобы было смешно и небольно и языческие демоны обернулись святыми угодниками, вместо проповеди усвоившими хитроумную науку искусства, и больше не требовалось закладывать душу художника — чорту. Чтобы не было «морализма», не было бы «актуальных задач по перевоспитанию трудящихся», «долга писателя перед обществом» и «гражданского служения». Чтобы искусство было — искусством, существуя на уровне чуда и беззлобно, с легкой душой неся народам освобождение…
…Мы пошли на иншее царство Переигрывать царя Собаку, Еще сына его Перегуду, Еще зятя его да Пересвета, Еще дочь его да Перекрасу, Ты пойдем, Вавило, с нами скоморошить…Пойдем за ними. Это поют скоморохи, Кузьма с Демьяном, зовущие с собою в дорогу крестьянского сына Вавилу. Только с ними спасен Гоголь. Только с ними спасется русское искусство…
Вразумленный Кузьмой и Демьяном, Вавила — это Гоголь, соединивший «Переписку с друзьями» и «Сорочинскую Ярмарку», «Мертвые Души» с «Тарасом Бульбой». Это художник, ставший святым, святость которого исчисляется светом и зрелостью искусства. Это деятель, чье действие исчерпывается игрою и музыкой. Это гоголевский Вий, прожигающий души любовью, — Чичиков, задарма воскресивший тысячи беглых и мертвецов, — это Портрет, взамен проклятия посылающий благоденствие, — Хлестаков, подтверждающий делом всё, что пообещал на словах…
Говорила красная девица: «Пособи вам Бог переиграти И того царя да вам Собаку, Еще сына его да Перегуду, Еще зятя его да Пересвета, А и дочь его да Перекрасу». Заиграл Вавило во гудочек, А во звончатый во переладец, А Кузьма с Демьяном припособил, А у той у красной у девицы А были у ней холсты-те ведь холщовы Еще стали шелковы да атласны. Говорит как красная девица: «Тут люди шли да не простые, Не простые люди-те — святые, Еще я ведь им да не молилась»…Святым Косме и Дамиану молились русские люди о просвещении разума — на грамоту. Помолимся и мы. Пусть сбудется. Пусть переиграют они царя Собаку и всё его злое и гордое отродье.
«Заиграй, Вавило, во гудочек, А во звончатый во переладец, А Кузьма с Демьяном припособит»…Аминь.
1970–1973 гг.