В тени Нотр-Дама
Шрифт:
— Вы стражник или убийца? Фальконе кисло усмехнулся:
— Я подумаю об этом. И вы сделайте так же. Я даю вам день. Завтра вечером мы увидимся снова, и тогда я хочу, наконец, услышать от вас правду!
Лодка доставила меня к восточной стрелке острова Сите и высадили у Отеля-Дьё. Когда я вернулся в Нотр-Дам, то вошел туда с колотящимся сердцем. Правда, соучастник мэтра Гаспара с блеющими смехом не видел меня и не подозревал, что это я был пленником в мешке. Но я теперь знал, что существовал еще другой человек, которого я должен принимать в расчет. Не только отец Клод Фролло — также и его младший брат Жеан был дреговитом.
Глава 5
Муха в сетях паука
Легкое
Раннее утро бросало мягкий матовый ненавязчивый свет в мою комнату, и все призрачно тонуло в нем, словно я еще находился в плену сна. Лишь краткое время я предавался легкой иллюзии, что мое приключение в притоне Фалурдель и типографии Гаспара было всего лишь дурным сном. Потом я увидел черные размазанные пятна на своем матраце, а моя правая рука была отмечена жирными полосами типографской краски.
Я поднялся с постели и, пошатываясь, подошел к окну, чтобы найти объяснение такому странному свету, слишком яркому для ночи и слишком сумрачному — для дня. Крыши Парижа были покрыты плотным полупрозрачным покрывалом, которое разрывалось то там, то тут об острую крышу или шпиль башни. Словно покрывало из облаков опустилось с неба и обняло город своими мягкими клубящимися руками.
Я открыл дверь и услышал шум начинающего дня гораздо тише, чем обычно, приглушенно и неясно. Влажность наполнила воздух и склеивала дыхание.
Туман, поднимающийся плотными клубами от реки, ощупал меня своими холодными пальцами и дал мне понять, что я полностью голый.
Поспешно я натянул свою одежду, схватил шерстяное полотенце, в которое я завернул пемзу и кусок мыла, и покинул башню. На пологом берегу возле Отеля-Дьё, где обычно прачки стирали одежду и простыни для госпиталя и соборного капитула, я разделся и вошел в холодную воду. Даже когда ледяные иглы впились в меня, я несколько раз окунулся, чтобы стряхнуть чувство оцепенелости, вызванного дурным вином. Потом я отмыл свою руку от типографской краски Гуттенберга. Туман окутал реку. Приглушенные крики лодочников долетали время от времени до моих ушей, когда тень торгового судна или баржи проплывала мимо серо-желтой массой.
Моя ранняя трапеза была уже готова, когда я вернулся обратно в башню. Без аппетита я запихивал в себя пшенную кашу и анисовое печенье и запивал козьим молоком. Потом я раскрыл книги, но мои мысли переместились от кометы к Фалурдель, к мэтру Гаспару — и к лейтенанту Фальконе. У меня только день, чтобы продумать ответы для него, и у меня не было и малейшего понятия, какие это будут вопросы.
К тому же я ни в коем случае не знал, насколько я могу доверять Фальконе. Хоть он и спас меня прошлой ночью от жизни калеки, а возможно, даже от смерти, но не мог ли он так же принадлежать к дреговитам? Кровавое деяние Фролло в притоне сводни показало мне, что он и его люди убивают своих союзников, как только они становятся для них опасными. Вполне возможно, что мэтр Гаспар представлял опасность для дреговитов, и появление Фальконе в типографии было не чем иным, как прекрасно разыгранным спектаклем.
Чем дольше я думал об этом, тем запутаннее становилось все. «Белые против черных» назвал Вийон эту борьбу, которая разыгралась в стенах Парижа. Но она не соответствовала правилам, не было четких фронтов, как в королевской игре, не определялся четко цвет фигур. Все смешалось в грязно-серый цвет, не просматриваемый, как туман вокруг Нотр-Дама.
Во второй половине дня неожиданно пожаловал ко мне в келью Клод Фролло. Он поставил плетеную бутылку на стол и содрогнулся.
— Мерзкая погода,
Что мне оставалось, как не ухаживать за ним? Не вызывая его недоверия, я едва сумел бы сослаться на последствия винного уксуса Фалурдель, от которого у меня все еще гудела голова. Итак, я наполнил два бокала красноватым напитком и смочил горло вязкой, сладкой жидкостью. Было вкусно, соблазнительно хорошо, и именно это насторожило меня. Слишком часто пытаются развязать мне язык вином. Фролло взглянул на мои книги.
— Как обстоят дела с кометами? Вы уже выяснили, могущественные ли они вершители судьбы, или мы просто вверяем им наши собственные желания и страхи?
— Мэтр Гренгуар собрал так много материала, что сперва я должен все просмотреть и упорядочить, — ответил я уклончиво, чтобы не признаваться, что в последнее время слишком редко занимался кометами. — Все очень запутанно, и я едва ли смогу объяснить, из-за чего ссорятся великие умы. Кто хочет знать, какими силами управляет судьба нашей участью?
Отец Клод глотнул сладкое испанское вино, взглянул на меня поверх края своего бокала и сказал одно единственное слово:
— Ананке.
Ананке! Мои руки задрожали, и я чуть не выплеснул вино.
— Вы правы, отец, здесь действительно холодно. Я позабочусь об огне, — я подложил дров, раздул пламя, пока снова не овладел собой. Тогда я спросил его:
— Ананке, это по-гречески, не так ли? Что это значит?
— Судьба, но еще и рок, фатум, принуждение, неизбежность. Единственное слово, которое включает в себя все, что определяет жизнь человека: борьбу против четырехкратного рока.
— Сразу четырехкратный?
— Четыре неизбежности сковывают человека, и все же три из них он преодолел сам, назовем их крайними неприятностями. Они нужны ему, чтобы жить вместе с другими людьми, чтобы не быть простой единичной песчинкой в потоке времени. В этом нуждается сам человек и его судьба. Я говорю о религии, о неизбежности догм, к которым склоняется человек, потому что он не может существовать без веры. Чтобы иметь возможность верить, он ограничивает свое собственное сознание. Тогда это общество, чьим законам принуждения подчиняется человек, потому что он в противном случае был бы животным — диким и беззащитным одновременно. И как догмы ограничивают его мышление, так ограничивают законы его чувства. Не стоит забывать природу, против которой он денно и нощно выступает в борьбе, вырубая деревья, вспахивая землю и пытаясь укротить необузданность моря на кораблях. Природа и стихии ограничивают его волю. В борьбе с этими тремя неизбежностями человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Разве это не смешно?
Когда Фролло задал этот вопрос, он казался совсем другим, нежели радостным — скорее, серьезным и чуть ли не отчаявшимся. Сперва он взглянул в свой бокал, словно истина действительно была в вине, потом перевел глаза на меня, но его взгляд прошел сквозь меня в безграничную даль — по ту сторону Нотр-Дама и Парижа.
С глубоким вздохом он продолжал:
— Высшая ананке внутри нас, в человеческом сердце. Все внешние принуждения человек может преодолеть, но к тому, что велит ему сердце, он привязан навеки, это может быть роковым, и человек может заглянуть в рок. Сердце, этот сырой комок мяса в нашей груди, правит нашей жизнью, как король Людовик Францией. Может ли человек быть благородным и чистым, если он руководствуется этим куском мяса, должен жить по ритму его стука? Не есть ли спасение из этого состояния высшим счастьем, необходимый шаг в небесное царство?