В тихом омуте
Шрифт:
«— Отчего говорят чернильница, а не песочница?.. Вам это не нравится. Ну, хорошо, успокойтесь… Я больше не буду…
Несколько минут молчания, потом вдруг вопрос:
— Отчего говорят роза, а не пион?»
Не напоминает ли это того чеховского героя, который в ужасной тоске напевал:
Та-ра-ра-бум-бия,Сижу на тумбе я.«Брат любил иногда говорить большие непристойности.
— Владимир, помилосердствуй при сестрах! — восклицала в негодовании Анна Кузьминишна (дальняя родственница).
— Да,
Сощурившись, брат смотрит на меня и младшую сестру.
— Мария, тебе есть шестнадцать лет?
— Есть.
— Ну, значит, все можешь знать, ибо достигла церковного совершеннолетия и получила право стать женой.
И брат начинает говорить совершенно откровенно. Иногда это кончалось благополучно, иногда скандалом; Анна Кузьминишна, возмущенная, вставала и уходила; в самых редких случаях уходила и мать, а чаще обиженно и огорченно говорила:
— Совершенно не понимаю, как это такой человек, как ты, можешь подобные вещи слушать, да еще и сам повторять.
— Ах, мама, вы еще меня мало знаете…»
Он очень любил Кузьму Пруткова. Члены московского шекспировского кружка сочинили театральную пародию в духе Пруткова, которую разыгрывали по знакомым домам. Слушатели «с недоумением пожимали плечами и говорили, что это Бог знает что такое. А брат был в восторге и хохотал, не переставая».
«— Приезжайте к нам в четверг: шекспиристы будут эту… галиматью свою ломать, — приглашал хозяин.
— Ну, это мне не интересно, — отказывался гость.
— Постойте, Вл. Соловьев тоже будет.
— Играть?
— Нет, в публике, для ободрения актеров: ему нравится, и все время он смеется, знаете, этим своим смехом».
Сестра уверяет, будто бы этот смех был «заразительно веселый». «Заразительный», пожалуй, как истерика, но едва ли «веселый», говорю это по собственному точному и незабвенному воспоминанию. «От хорошей жизни не полетишь», — замечает кто-то в горбуновском рассказе о мастеровом-воздухоплавателе. До какого одурения тоски, до какого надрыва надо было дойти, чтобы так смеяться! Сквозь торжественную симфонию «Оправдания добра» или «Чтение о богочеловечестве» мне слышится порой этот страшный смех, и чудится тогда, как в тургеневском сне: хорошо-хорошо, а быть худу!
«Брат в употреблении вина был иногда невоздержан. Помню, как раз хороший знакомый привез его домой после одного ужина: брат излишне выпил, так что рисковал не найти своего дома.
— В таком мерзостном виде, в каком я был, он ухаживал за мною, как самая добрая нянька, спасибо ему…» [22]
«А я лежал пьяненький», как говорит Мармеладов.
Предтеча и Мармеладов, пророк и шут. Как соединить или разъединить эти два лица?
Я отнюдь не сомневаюсь в подлинной христианской «святости» Вл. Соловьева. Недаром в лице этого русского современного интеллигента мелькают черты Франциска Ассизского или Сергия Радонежского.
22
Недаром любящая память сестры так бесстрашно обнажает все эти слабости любимого. Пусть лицемерная добродетель осудит их; но для тех, кто действительно любит всего человека (а не любить всего значит совсем не любить), эти мимолетные тени не искажают и не омрачают светлого образа, а только приближают его к нам, делают более человечным и пленительным: если в малом он мал, как и все мы, то в великом велик, как никто. — Примеч. авт.
«Когда у него просили, он давал все без расчету и удержу, — книги, платье, белье, деньги, часто все, что имел, до последней копейки. И случалось так: извещает брат, что тогда-то приезжает… Проходит назначенный срок, нет брата. Наконец, телеграмма: „Здоров, приехать не могу, подробности письмом“. И вот в письме сообщает, что пришел к нему один бедный человек, и так как не было денег, то пришлось отдать шубу, от поездки же отказаться — в легком пальто это неудобно ввиду рождественских морозов. Иногда узнавали стороной, что Володя отдал новую пару, и теперь у него только старый-престарый пиджак, в котором выйти невозможно, в кармане же двадцать копеек».
«Раз он пришел в полное отчаяние, потому что ему показалось, что он потерял вязаный розовый башмачок с ноги ребенка женщины, которую любил и от которой получил его в подарок. Башмачок этот, как талисман, носил он в боковом карманчике жилета у груди, изредка вынимал, любуясь, смотрел на него с улыбкой, иногда целовал и опять бережно прятал. И вот вдруг хватается за грудь — в карманчике пусто: драгоценный башмачок исчез.
— Мама! Надежда! Да что же это такое? Пропал мой башмачок!
— Ищи хорошенько!
Брат опять бросается в свою комнату, но через несколько минут возвращается, держа в приподнятой правой руке бережно, двумя пальцами, розовый башмачок.
— Ну, что ж ты так держишь? Чего доброго, пыль сядет: целуй скорей и прячь на сердце».
Вот в чем беда: по чьей вине Бог весть, но в обстановке современной жизни христианская святость иногда смахивает на донкихотство.
«— А отчасти немного есть тут и дури, уж признайся, — посмеиваясь, заметила Анна Кузьминишна по поводу розового башмачка.
Брат засмеялся.
— Может быть, ваша проницательность и тут видит верно; может быть. Во всяком случае, эта дурь мне настолько прирождена, а для других безобидна, что я имею намерение остаться ей верным».
Эта именно «безобидная дурь», безумная влюбленность в прошлое, реставрация, искусственное восстановление павшего, т. е., в последнем счете, реакция, пусть невинная, даже святая, но все-таки подлинная реакция, и есть сущность всякого донкихотства, которое в русском переводе значит славянофильство. И в этом смысле Вл. Соловьев тайный славянофил, несмотря на всю свою явную полемику с крайним правым крылом славянофильства.
Он имел одно виденье,Непостижное уму…Воротясь в свой замок дальний,Жил он, строго заключен.Все безмолвный, все печальный,Как безумец, умер он.«Розовый башмачок» — безнадежная романтика прошлого, желание сделать прошлое не только настоящим, но и будущим, таково безумие этого печального рыцаря Прекрасной Дамы. «Я имею намерение остаться ей верным», — решил он с гордым отчаянием, опустил забрало и «с лица стальной решетки ни пред кем не подымал».