В тихой Вологде
Шрифт:
После низвержения Государя Временное правительство сразу же арестовало всех не успевших скрыться членов кабинета министров. В камере Петропавловской крепости, куда поместили Хвостова, условия содержания были сносными. Следователь был вежлив, вёл дело обстоятельно. Хвостова обвиняли в растрате 500 тысяч казенных денег, но он столь же обстоятельно объяснял, что все средства тратились на поддержку монархических организаций, то есть на укрепление государственной власти. Дело затягивалось, поскольку из-за всеобщей неразберихи непросто было найти нужные документы. Дотянули до прихода большевиков. Вот тогда Хвостов, сидя в одиночке, впервые в своей жизни узнал, что такое голод. Его стокилограммовое тело требовало пищи, а давали две ложки кашицы. Спасением стали передачи от жены и от других родственников, еще оставшихся
11
Бехтеев Сергей Сергеевич (1879–1954 гг) – русский поэт, монархист. Воевал в Белой армии. С 1920 г. жил в эмиграции в Сербии и Франции.
– Он сейчас в Ельце, в имении бабушки. Собирается на Кавказ в Добровольческую армию. Стихи пишет. Просил тебе передать. Там увидишь: листок свернутый лежит в пакете с мылом.
В камере Хвостов прочитал стихотворение, названное «Торжество антихриста» с подзаголовком «Октябрьский переворот 1917 года». Листок пришлось сжечь, но две строфы остались в памяти:
Плачь, Россия, плачь, родная,Неутешная вдова —Пала русская, святая,Златоглавая Москва!Обесславлены твердыниРусских набожных царей,Опоганены святыниПравославных алтарей…Хвостов хорошо помнил брата Сережу. Мальчишками они провели не одно лето вместе в имении бабушки Екатерины Лукиничны (в девичестве Жемчужниковой). Пожалуй, это были лучшие годы его жизни.
Из Петрограда Хвостова вместе с такими же, как он, горемыками повезли в Москву, куда переехала вся большевистская верхушка, и вот теперь он в битком набитой камере Московской ЧК.
В первый день после ареста, когда его привели в камеру Петропавловской крепости, ему временами казалось, что это – дурной сон, что он сейчас проснется и вместо тюремных стен увидит свою роскошную опочивальню в большой квартире на Невском проспекте. Постепенно царский сановник привык к положению заключённого, к скудному тюремному быту, и верхом блаженства для него были свидания с женой, свежие газеты, привычная еда и прогулки по тюремному дворику. Теперь он оказался в условиях, которые раньше показались бы ему просто нечеловеческими, однако он принял их смиренно и радовался самой малости: и тому, что нашлись свободные нары с матрацем, и что соседом оказался единомышленник и хорошо знакомый человек. И уж совсем растрогался бывший министр и камергер императорского двора, когда Маклаков предложил ему толстый кусок сыра с хлебом.
Заключенных поодиночке вызывали на допрос. Возвращались все молчаливые, подавленные. Белецкий, придя с допроса, рассказывал:
– Мы все для них заведомо преступники. Мне следователь, хотя, следователем-то его не назовешь… В общем, этот чекист так и сказал: «Вы по своему происхождению и роду занятий – наши классовые враги, и никаких других доказательств вашей вины нам не нужно». Вот так. Сидит этакий юный Марат в студенческой тужурке, раздувается от важности и вершит нашу судьбу.
– А какой нас ждет приговор, он не сказал? – спросил Маклаков.
– Сказал, что революционный суд – справедливый, но гуманный.
Следующий день принес неожиданную весть, переданную традиционным тюремным способом – с помощью перестукивания через стену: застрелен глава Петроградской ЧК Моисей Урицкий и тяжело ранен Ленин. Оба покушения совершили эсеры: Каннегисер и Фанни Каплан. Когда Белецкий, принявший «стенограмму», огласил её в камере, многие не могли сдержать радостных улыбок. Кто-то даже пытался захлопать, но на него сразу зашикали.
– Кажется, гидра революции начинает пожирать сама себя, – услышал Хвостов радостный шепот своего соседа.
– В нашем положении, Николай Александрович, радоваться нечему, – отвечал Хвостов. – Теперь у большевиков появился повод расправиться со всеми, кто недоволен их властью.
И он оказался прав: на следующий день кому-то вместе с передачей принесли свежий номер газеты, где объявлялось о начале красного террора и о расстреле заложников. Все в камере поочередно читали пугающе крупные жирные строки: «…На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором… За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов…»
Вечером по камере разнеслась страшная весть: завтра их всех поведут на расстрел. Сообщил об этом охранник, которому через дверное окошко сдавали миски после ужина. В камере воцарилась мрачная тишина. На лицах у заключенных – страх и отчаяние. Многие молились, молча шевеля губами.
Хвостов уже давно заметил в камере священника, у которого было спокойное, умиротворенное лицо. «Так это же Иоанн Восторгов», – он только теперь узнал в этом истощенном старце своего сподвижника по Союзу русского народа. Отец Иоанн получил широкую известность благодаря своим ярким проповедям в защиту монархии и Церкви. Протискиваясь между нарами, он подошел к батюшке и попросил разрешения исповедаться. Тот приветливо взглянул на него:
– Епитрахили у меня, правда, нет, но в особых случаях таинство исповеди можно совершать и без нее.
Последний раз бывший министр причащался Святых Христовых Таин два года назад, когда еще был на свободе. Исповедался он тогда кратко и формально, как, впрочем, и всегда до этого. Но за те полтора года, что он провел в неволе, он многое переосмыслил и, как никогда ранее, чувствовал себя большим грешником. Сколько раз, будучи на высоких государственных должностях, он интриговал и порой лукаво говорил о благе России, а думал о том, как сделать карьеру и приумножить свое состояние. Заканчивая свою исповедь, он сказал:
– Еще я осуждаю наших крестьян за то, что бросили нас, оставили без защиты. Мы ради их блага работали, защищали их от революционеров, чтобы они могли мирно трудиться, а они наши усадьбы разгромили, растащили. Осуждаю. Грешен.
Батюшка тяжело вздохнул:
– Ты Алексей, свой грех осуждения оправдать хочешь, значит, нет в тебе раскаяния. Давай подумаем вместе, имеем ли мы право осуждать крестьян. Что мы сделали им хорошего? Часто ли мы делились с ними своим богатством? Не относились ли к ним как к людям низшего сорта, вместо того, чтобы видеть в них своих братьев? А сколько крестьян мы оскорбили, не заметив этого в своем барском высокомерии! Сколько девушек-крестьянок, опозоренных барами, было поспешно, с приплатой, выдано замуж за первого попавшегося! А что для них, крестьян, значат наши усадьбы с бесчисленными анфиладами комнат, в которых никто не живет, с бессмысленными для них статуями, вазами, картинами, с беседками, фонтанами! Что, кроме раздражения, все это может вызвать у людей, живущих всемером в тесной избе и озабоченных тем, как вырастить столько хлеба, чтобы хватило до следующего урожая. Так что осуждать мы их не вправе. Мы перед ними виноваты, за это и расплачиваемся теперь.
– Да, всё это правда, горькая правда, – подумал Хвостов. Глаза его были мокрыми от слёз. – Грешен, батюшка, – сказал он. – Во всём, что вы сказали, грешен.
Получив отпущение грехов, Хвостов сказал:
– Научите, батюшка, как перед смертью быть таким же спокойным, как вы?
– Этому у христианских мучеников надо учиться. Они говорили: «Я в узах, но Христос со мною и я радуюсь. Меня ведут на казнь, значит, я иду ко Христу, и я счастлив».
Ранним утром группу из 12 человек вывели в тюремный двор, по приставной лесенке загнали в открытый кузов грузовика и рассадили на скамейках. Рядом с отцом Иоанном сидел епископ Ефрем. Он приехал из Сибири для участия в Соборе, жил на квартире у отца Иоанна и был арестован вместе с ним. Хвостов вгляделся в лица конвоиров, стоявших у бортов. – «Монголоиды, – удивился он, – наверное, китайцы». Долго ехали пустынными московскими улицами, потом по песчаной дороге. Остановились у кладбищенских крестов. Недалеко виднелась церковь.