В тисках Джугдыра
Шрифт:
– Другой люди когда-нибудь тут ходи – возьмут ее. Человек не должен свой труд зря бросать, – ответил он на мой недоумевающий взгляд.
В десять часов обоз тронулся дальше. Животные еле плелись по колкому льду. Брошенные олени вдруг встали, повернули головы и долго смотрели нам вслед. В моей памяти надолго запечатлелась эта картина: край скалы с низкорослым ельником, дым догорающего костра и два обреченных оленя, наблюдающих за удаляющимся караваном.
Потребовалось еще шесть дней, чтобы преодолеть последние двадцать пять километров расстояния до перевала. К концу дня тридцать первого
Вокруг светло и просторно. Олени бродят по глубокому снегу в поисках корма.
Василий Николаевич шарит по нартам, распаковывает свои потки, что-то достает и с таинственным видом таскает в палатку. Геннадий незаметно следит за ним, пряча в складках губ улыбку. Старики пилят на ночь дрова и тихо бормочут по-своему, поглядывая на Василия Николаевича. Вечереет. Солнце краем своим выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив багровыми лучами крутой склон перевала.
Синеватая дымка смягчает очертания заснеженных хребтов. По склонам гор ползет туман. Темнеет. В вышине парит одинокая птица.
– Пора ужинать, – говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: – Деды, зайдите на минутку, есть разговор.
Неохота покидать костер. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушняк, как в синем пламени плавятся угли, и все тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой пошевелить.
В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.
– Вы зачем кружки принесли? – спрашивает Василий Николаевич стариков.
– Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, – ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.
– Спирта нет, – решительно заявляет Василий Николаевич.
– Есть, – говорит проводник и вкрадчиво улыбается, – моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.
– Глаза малюсенькие, а видят далеко, – смеется Мищенко.
Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепешек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достает бутылку со спиртом.
– Надо бы за перевалом ее распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! – говорит он.
Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.
– За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, – замечает Геннадий.
– У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, поставь его сейчас – и весь выхлещете.
– Ты не грози, возьми, да и поставь, вот и не тронем!
Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепешку, бросает в рот чесночинку и, сохраняя спокойное лицо, долго жует.
Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился.
– Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! – Старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.
III . Буран в горах. – В лагерь пришли чужие олени. – Поиски неизвестных людей. – Вниз по Кукуру. – Розыски собак. – Лесная письменность.
Утром мы с Улукитканом решили осмотреть подъем на перевал. Геннадий ищет в эфире своих, нервничает, выстукивает позывные: вероятно, нас опять потеряли и, конечно, беспокоятся. Василий Николаевич с Лихановым отправляются за оставшимся грузом.
Мы со стариком идем на лыжах. На небе ни единого облачка. Даль прозрачная. Яркие лучи солнца слепят глаза. За границей леса снег сухой, глубокий – выморожен стужей. Старик изредка запускает в него палку и, не достав дна, неодобрительно качает головой.
– Однако, олени не пройдут, дорогу топтать нужно.
Взбираемся на перевальную седловину, оглядываемся и, пораженные картиной, долго стоим молча. Под нами лежат многочисленные отроги Джугдырского хребта, заснеженные, прочерченные причудливыми линиями глубоких ущелий. Кое- где на гребнях торчат одинокие скалы-останцы; на дне долины, словно заплаты, виднеются темные лоскуты ельников, а правее, за водораздельной грядой, блестит обледенелая вершина неизвестного гольца. Горы, постепенно понижаясь, убегают вдаль и тонут в синеватой дымке.
Улукиткан усаживается на лыжи и, обняв коленки, смотрит вниз, как бы разбираясь в сложном рисунке рельефа. Я достаю записную книжку, опускаюсь рядом.
Далеко внизу лежит тайга. Странное впечатление оставляет она. Обычно при этом слове невольно перед глазами встают древние, могучие леса Приенисейской Сибири, живописных гор Восточного Саяна, юга Забайкалья, Уссурийского края. Они растянулись на сотни, а то и тысячи километров – высокоствольные, замшелые, затянутые непролазной чащей и заваленные буреломом.
Совсем недавно мне пришлось совершить короткое путешествие по тайге Кузнецкого Ала-Тау. Огромные пихты и ели, убранные седыми прядями бородавчатого мха, лохматые кедры, великаны сосны, перемежаясь с белоствольными березами и сухостойным лесом, растут там дружно, стройно и так тесно, что старым деревьям нет места даже для могилы. Они умирают стоя, склонив изломанные вершины на сучья соседей. Только с топором в руках и можно провести караван через этот поистине могучий лес, покрывающий огромные территории гор Ала-Тау.
В своем дневнике я тогда записал: «В верховьях Томи деревья растут толстенные, а некоторые к тому же достигают почти сорокаметровой высоты. Зайдешь под непроницаемый свод гигантского леса, и тебя охватит мраком, сыростью. Воздух насыщен винным запахом тлеющих листьев. Постоянно увлажненная почва завалена валежником да обломками отживших и сваленных бурей деревьев. Нет там звериных троп. Туда не проникают порывы ветра, не заглядывает солнце. Ни цветов, ни травы. Только кое-где ютятся мелкий папоротник да жалкие кусты бесплодной смородины. Слух не потревожат песни птиц, не привлечет внимание шустрая белка или бурундук, не вспорхнет из-под ног рябчик. Даже медведь, владыка старых лесов, и тот избегает чащу, и только в осеннюю пору, когда поспеют орехи, можно увидеть его след в кедровнике. Лес и лес, без конца и края. И как радуешься, если увидишь сквозь поредевшую крону деревьев кусочек неба или свет полуденного солнца, пробившего своим лучом листву!»