В тисках Джугдыра
Шрифт:
– Век бы по ней не ходить, – бросает он зло и, взглянув на свою изодранную одежду, горестно качает головой.
Надеваем лыжи и спускаемся на дно ущелья. И вскоре натыкаемся на явный след прошедшего каравана – несомненно, Лебедева. Усталость и напряжение исчезают. Ноги зашагали бодрее. На душе посветлело, а мысли уже заняты радостью предстоящей встречи.
Время приближалось к утру.
Скоро тайга поредела. На снегу все явственнее следы и свежая копанина, в воздухе улавливается запах человеческого жилья. Слева слышится шум и треск. Мы останавливаемся. Это удирают отдыхающие на мари олени, вспугнутые
Через несколько минут мы увидели струйку дыма, одиноко поднимающегося ввысь, а затем и лагерь из двух палаток, прижавшихся к краю высокоствольного леса. Собака Берта, узнав нас, с радостным визгом бросилась навстречу. Василий Николаевич зажимает ей рот, грозит пальцем и молча подает мне знак не выдавать нашего приближения.
Осторожно пролазим внутрь палатки. Здесь все спят. В жарком воздухе запах человеческого пота. В палатке настолько тесно, что нет места присесть.
– Ишь, как вольно расположились, не ждали гостей, – шепчет мне Василий Николаевич, а сам хитро улыбается, по глазам вижу, что-то озорное замышляет.
– Пойдем в другую палатку, может быть, там свободнее, – предлагаю я.
– Не надо, потерпите немного. Будить не будем, они сами сейчас освободят нам место. – И Василий Николаевич, выбросив из печки недогоревшие головешки, стал закуривать, заговорщицки обозревая полураздетые тела.
Я покорно жду, не понимая, для чего нужно было тушить огонь в печи.
Так в безмолвии мы сидим некоторое время. В палатку все настойчивее проникает холод, люди начинают шевелиться, поеживаться, поджимая под себя ноги, прятать руки и свертываться в комочки, как береста на огне. От этого в палатке становится свободнее, можно уже, кроме нас, поместить еще и не одного ночлежника. Василий Николаевич доволен. Мы раздевались, когда пробудился Лебедев. Он приподнялся, удивленно посмотрел на нас, что-то пробурчал и снова лег, но тут же вскочил.
– Вы откуда взялись? – изумленно вскрикнул он и стал протирать заспанные глаза, не веря, что все происходит наяву.
– С горы свалились. Торопились к празднику, но, как видишь, не поспели, – ответил Василий Николаевич, кивнув в сторону пустой посуды.
– Да вы взгляните на себя! Где кочегарили? Все в саже! – Лебедев захохотал и, тормоша спящих товарищей, закричал полным голосом: – Эй, хлопцы, поднимайтесь! Кто дежурный, почему печь погасла?
Потом обхватил Василия Николаевича, и оба замерли в крепких объятиях. Мне было приятно видеть встречу этих людей, связанных между собой большой дружбой.
– Что с Трофимом и его ребятами? Живы или нет? – вдруг спросил он, строго посмотрев мне в глаза.
– Нашлись на Алгычанском пике. Все обошлось благополучно, но Трофим с месяц пролежал в больнице. Сейчас он уже в тайге, возможно, скоро увидишь его.
– Ну и слава богу, чего только мы тут не передумали!
– А у него новости хорошие, – перебил его Василий Николаевич. – Нина письмо прислала. Свадьбу осенью играть будем. Запасайся подметками, уж мы с тобою отобьем гопака.
– По такому случаю можно и босыми ногами отплясать. До каких же пор ему жить бобылем!
Обитатели палатки поднялись. У всех на лицах недоумение. Несколько минут продолжаются приветствия, расспросы. Жарко запылала печь. Полнокровная заря уже сдирает с вершин гор мрак ночи.
Через час под лиственницей разгорелся костер. Все собрались возле него. Вышли люди и из второй палатки. На обветренных лицах товарищей лежит отпечаток пережитых испытаний, бессонных ночей и раздумий, изрядно поношенная одежда хранит следы зимних походов, бурь, бивачных костров.
Лебедев, неуклюже подбрасывая свое худое тело и тяжело перебирая ногами, пытается изобразить какой-то танец. Василий Николаевич хлопает в ладоши.
– Ай-да-да, ну-те-да, – весело подпевает он хриплым голосом, стараясь попасть в такт танцующему.
– Хватит, давай письмо! – подступает к нему Лебедев.
– Что ты, Родионович, надо вприсядку, дешевле не велено отдавать.
– Вприсядку? Ишь, чего захотел! Не буду, отправляй письмо обратно.
Василий Николаевич достает из левого кармана гимнастерки пачку писем. Все насторожились, заулыбались. А он медленно, с явной издевкой вытащил из пачки письмо Лебедева, повертел его в руках на глазах у того и переложил в правый карман.
– Одно письмо поехало обратно, адресат не желает получать. Следующий…
В круг врывается Евтушенко, молодой рослый рабочий. На миг задерживаясь перед Василием Николаевичем, он легко выбрасывает вперед правую ногу, ставит ее на пятку и, лихо подбоченившись, встряхивает головой.
– Наприсядки? Можно! А ну, хлопцы, дружнее!…
Ребята расступаются. Чей-то бойкий тенор затягивает плясовую. Все подхватывают:
Гоп, кума, не журыся,
Туды, сюды поверныся,
Отокечке чеком, боком
Перед моим карим оком…
Евтушенко, отбросив назад корпус и низко приседая, проносится по кругу. Из-под ног его брызгами взметается снег. На помощь подоспевает гармонь, дружно ударяют ладоши.
– Стой! – вдруг ревет Василий Николаевич и жестом руки заставляет всех умолкнуть.
– Зря, Евтушенко, пятки чешешь, – говорит он уже спокойно. – Тебе письма нет, а та веснушчатая, в голубой косынке, просила передать устно, чтобы ты вернул ей фотокарточку, замуж выходит. Понял?!
Сквозь смех слышатся голоса:
– Сходи с круга, не задерживай!
– Мишка, отломи за меня!
– Подбери слезу!…
– Шалишь, дядя Вася, давай письмо, у меня ноги не казенные! – пытается протестовать Евтушенко. – Сам напиши, но отдай. А насчет голубой косынки ошибся, это ведь Егора невеста…
– Ладно, уговорил, – смеется Василий Николаевич, – получай… А вы не лезьте, без пляса никому…
Только через полчаса умолкла гармонь, стихли голоса, распался на угольки осиротевший костер. Люди разбились по лагерю. Кто ушел за палатку, кто примостился на пне или уселся на нарте. Лебедев – тонкий, высокий, с почерневшим от ветра лицом, – стоя подпирает плечом лиственницу. Письма заставили всех на какое-то время забыть лагерь, горы, даже голубое приветливое небо, освещенное утренним солнцем. Все мысленно перенеслись в родные далекие места, к дорогим сердцу людям, взволнованно ощущая их близость. Письма были разные, да и по-разному воспринимались. Но даже самые радостные из них вызывали на лицах и в глазах читающих грусть разлуки.