В ту сторону
Шрифт:
Неожиданно министру пришло в голову, что точно так же, как они подставили Губкина с убыточными цементными заводами, хитрый Запад подставил российское правительство с Олимпийскими играми. Давайте, устраивайте Олимпиаду, покажите всему миру, на что способны, вложите десять миллиардов! Да что там Олимпиада! С капитализмом-то как надули: берите, дорогие товарищи, нашу систему — надежная вещь, износу не знает, век будет служить! Удружили, ничего не скажешь.
— Что делать думаю? Закон в Думе проталкиваю. Чтобы убрали из молодежных телепрограмм сцены секса и насилия. Чему детей учат, ты скажи?
— Что с финансами делать думаешь? — спросил министр финансов. — Американцы деньги печатают, семьсот миллиардов напечатали.
— Через год рванет, —
— Думаешь, инфляция начнется через год? Мы посчитали, что пять лет у нас есть. Не молчи.
Губкин выдержал паузу.
— Правила игры надо менять, — сказал он сухо. — Если по-хорошему, то война нужна. Трудно без войны.
И действительно, основания для недовольства общими правилами были. Кризис западной финансовой системы докатился до России в считанные дни, так метастазы естественно и легко перемещаются из мочевого пузыря в мозг. Что именно исполняет в мире функцию пузыря, а что мозга — уже было не важно: пришло в негодность все сразу. Еще вчера граждане горделиво смотрели в будущее, где их поджидали отдельные квартиры, безбедная старость и демократические выборы, — как вдруг горизонт потемнел: ни квартир, ни денег на счете. Разве что демократические выборы остались — но цену им знали все. Люди возбудились, они метались от сберкассы к магазину, от банка к ипотечной компании, смотрели в газеты, водили пальцами по столбикам цифр, ничего в цифрах не понимали и заламывали руки. Некоторые нервные граждане скупали крупу и сахар, складывали запасы на кухнях, но понятно было, что сахаром здесь не спасешься. Рушилось все сразу — и рушилось стремительно. Вдень, когда Сергей Ильич Татарников наконец помер, правительство России официально признало наличие финансовой катастрофы, и тот самый министр, который два дня назад назвал нашу страну «островком стабильности», заметил, что кризис пришел лет так, пожалуй, на пятьдесят. Сотрудники журнала «Вопросы истории», глядя на министра финансов на телевизионном экране, прикинули, сколько лет им будет через пятьдесят лет. Получалось у кого сто, у кого девяносто пять, а у некоторых зашкалило за сто десять. Не доживем мы до светлых времен, подумали сотрудники, и сделалось им грустно от такой перспективы. Вот вам и вопросы истории! Античность изучать, конечно, полезно, но ведь не написано в античной истории про сегодняшний день. Что же делать? Делать-то что? Одно было ясно — сейчас не до Татарникова. Сами помираем, не продохнуть.
3
Не продохнуть — грудь сдавило. Граждане набрали воздуха в легкие, чтоб крикнуть — крик, он вот, уже на губах, — однако никто не крикнул. Мир рушился на глазах — ив полной тишине. О чем кричать-то? Дескать, жизнь не удалась? Молча, не проронив ни слова, с кривой ухмылкой, с испуганными глазами граждане выполняли свои привычные обязанности — и никто не крикнул миру: ты меня обманул! Думали так все, а не крикнул никто. Где-то прошли демонстрации: мол, не желаем беднеть, не хотим кризиса финансовой системы, не же-ла-ем! Но общего плана действий у людей не было — по той простой причине, что уже давно у них не было общей цели. Все последние годы они только и говорили друг другу: ты живешь хуже меня, и это правильно, ты беднее меня, потому что не так ловок и прыток, и ты сам виноват, что у тебя денег нет. Люди так говорили друг другу последние двадцать пять лет — и разучились сочувствовать. Боялись сильных, лебезили перед властными, кричали на слабых — и слово «товарищ», популярное в темные годы социализма, стало бранным. О чем же можно говорить всем вместе? Что будет общим планом?
— Общий план? — говорил в таких случаях Татарников. — Общий план простой: продержаться до завтра. А потом еще раз до завтра.
Этим соображением он поделился с соседями по палате, разлагающийся старик и доходяга Витя выказали полное одобрение.
— А что, — сказал Витя, — правильная программа. Только как держаться, если гестаповцы ножами режут? — Витя имел в виду, разумеется, хирургов. — Мне весь организм располосовали.
— А ты терпи. У вас тут курят?
— Спрячь. Отберут в два счета.
— Это мы еще посмотрим.
В палате Татарников сразу сделался старшим, соседи отнеслись к нему с уважением, Витя даже готов был уступить ему завидную койку у окна, но Сергей Ильич отказался.
— Зря отказываешься, Сергей Ильич. Окно заклеено, не дует. А вид хороший — деревца видно, морг, шестой корпус. Лежишь, смотришь. А у тебя на что смотреть? Скучать будешь.
— Вот сам и смотри.
— Так я помру скоро, — сказал Витя рассудительно, — и привыкать мне нечего. Подумаешь, развлечений захотелось. Нечего мне тут разглядывать.
— Так и я помру, — не верилось в это, совсем не верилось.
— Ты еще поживе-е-ешь! Я-то знаю, я-то вижу! Иди вон к окошку, на улицу смотреть будешь.
— Мне здесь хорошо.
Палата, крашенная серой масляной краской, желтый кафельный пол, катетеры, склянки с испражнениями — смотреть было особенно не на что, но Татарников не скучал. Он лежал на спине с закрытыми глазами, прислушивался к боли в животе. Странно, что это простое занятие составляло теперь содержание дней, и ему не казалось, что время уходит впустую.
Иногда он беседовал с соседями — то есть с Витей и Вовой-гинекологом из палаты напротив. Вова был больным, как прочие, но профессия врача давала ему особый статус — ему дозволялось ходить из палаты в палату и носить гражданское платье. Рядовые пациенты кутались в байковые халаты чернильного цвета, а Вова щеголял в толстом норвежском свитере с пестрым рисунком, элегантных тренировочных штанах и длинных полосатых носках. Вова частенько заходил к соседям, располагался на пустующей койке, закидывал ноги в полосатых носках из собачьей шерсти на спинку кровати. Полосатые носки связала Вове жена, и разговор порой касался выбора спутницы жизни, выбора, как явствовало из носков и гастрономических посылок, вполне удачного. Вот старший брат Вовы совершил ошибку, женился скверно — и всю жизнь расплачивается. Вова подробно пересказывал свои диалоги с обездоленным братом — как тот сетует на судьбу.
— А не надо жаловаться. Сам виноват, — и Вова шевелил пальцами ног, отчего полоски на носках ходили волнами.
Вова листал журналы GQ и свежую прессу и, начитавшись вволю, делился политическими новостями с соседями. Татарников слушал рассеянно, а Витя реагировал живо, с непосредственностью провинциала. Витя полагал, что министры обманывают президента, но вскоре тот дознается до правды (тому есть свидетельства) и тут же проучит казнокрадов.
— Вот они когда все вспомнят! — злорадно говорил Витя и потирал руки. — Постучат к ним в дверь и скажут: а ворованное где? Тут им каждую копеечку, что у меня украли, припомнят. Сочтемся, граждане, посчитаемся. Чего там еще пишут, Вовчик? Куда он, говоришь, поехал?
На поездку министра в Пекин Витя отозвался так:
— Ишь ты, в Пекин! Разлетался! Дома жрать людям нечего, а он в Пекин. Ждали тебя там! Нужен ты там больно! Без тебя не обойдутся! В Пекин поехал, касатик! — и прочее, в том же духе.
Характерно, что простой информации о встрече в верхах, о визите госсекретаря Америки, о выступлении премьера в Давосе, о полете министра в Пекин — хватало Вите на день, и он не раз и не два возвращался к данной теме.
— В Пекин он поехал! Скажите, пожалуйста! А у народа ты спросил? Туда один билет, может, тысячу рублей стоит! Ты лучше ребятишкам молока купи! Поехал, вишь ты! В Пекин! А в Рязань не хочешь? В колхоз «Красный луч»? В Пекин он полетел! — и так далее.
Вова-гинеколог вразумлял Витю как мог, призывал на подмогу Татарникова, чтобы втолковать Вите, как устроена демократическая власть, почему у министров столько привилегий, зачем нужны выборы. Говорил в основном Вова, иногда прибегая к авторитету историка.
— Вот ты скажи, Сергей, свободные у нас выборы или нет? — горячился Вова. — Скажи этому рязанскому гражданину!
— Так я и сам не знаю, Вова, — мягко говорил Татарников, — свободные выборы, значит?