В ту сторону
Шрифт:
часть первая
1
Жизнь — вязкая субстанция, трудно расстается с телом. Даже если разрушены все органы и жизни не за что уцепиться, тело еще продолжает жить вопреки здравому смыслу. Вот и сосед Татарникова, изглоданный раком старик, который уже не дышал, очнулся и спросил санитара, когда будет завтрак. Так и Западная империя, с разрушенной финансовой системой, с бездарным управлением, с просроченной идеологией — продолжала свой бесконечный праздник. Все понимали, что человек с метастазами в легких и печени жить не может; все понимали, что империя, в которой кредитная финансовая система не соответствует реальному рынку, не может
Прошел день, и к вечеру старик умер. Захрипел, задергался, широко открыл рот, пытаясь ухватить глоток больничного воздуха, — и умер с распахнутым беззубым ртом, выгнувшись от боли. Труп накрыли простыней, чтобы не пугать соседей оскалом смерти, затем пришли работники морга, переложили мертвое тело на носилки и унесли из палаты. Кровать рядом с Татарниковым опустела, только скомканные простыни, сохранившие очертания тела, — их не меняли еще несколько часов — напоминали о человеке, который утром попросил есть. Сосед справа умер позавчера, соседа слева увезли в морг сегодня. Татарников знал, что скоро умрет и он.
Сергей Ильич Татарников был историком, привык делить время на столетия, однако здесь, в больнице, время сжалось, — и теперь он считал дни, и каждый день был долог, а месяц — бесконечен. Скоро — это могло означать, что до смерти пройдет несколько дней, а возможно и недель, а это очень большой срок.
Уже два месяца ему обещали, что скоро станет лучше, надо только сделать еще одну операцию, а потом еще одну. Он не возражал, только смотрел больными синими глазами на бодрых врачей: доктора Колбасова и профессора Лурье. Колбасов был рыж и свеж, в хрустящем халате, в лаковых штиблетах, Колбасов являл собой образчик здоровья — больные понимали, что такими, как Колбасов, им не стать никогда. Колбасов плохо представлял себе, что за боль испытывает его пациент, он считал, что сантименты отвлекают от работы. Лурье же отлично понимал, чем все закончится и что еще предстоит вынести Татарникову. Профессор вглядывался в лицо умирающего, уже надкусанное смертью, — так яблоко, которое надкусили и положили на стол, только и ждет, что зубы ухватят его снова и сгрызут начисто. Лурье изучал следы зубов, прикидывая, выдержит Татарников еще одну пытку или нет. Смерть грызла Татарникова с одного боку, а врачи резали с другого — но ведь однажды от яблока останется огрызок, и Лурье такие огрызки видел не раз.
Назавтра были званы студенты, профессор собирался показать им виртуозную работу. На особенностях тела Татарникова уже защищали дипломы, студенты охотно приходили посмотреть, как работает Лурье над этим, в сущности, безнадежным пациентом. Медицина не сдается, говорили они с гордостью за свою профессию, за своего учителя, за самих себя, внимательных и требовательных. Смотрели, как умирает Татарников, и гордились собой.
У больного сначала вырезали мочевой пузырь, потом отрезали правую почку, затем удалили какие-то кишки, и теперь стало понятно, что резали его зря. Болезнь не остановили, рак распространился по всему организму, и боль кольцами сжимала тело Татарникова — точнее сказать, сжимала то, что осталось от его тела.
Пока Татарников мог шутить, он говорил, что «встал на путь домашних ликвидаций», повторяя остроту российского премьера Витте, который, выйдя на пенсию, стал распродавать имение. Расставаясь с очередным органом, Татарников не забывал отметить, что и эта деталь, как выясняется, была лишней в человеческом строении. Мочевой пузырь удалили — оказывается, превосходно можно обойтись и без пузыря. Вывели трубку из живота, и желтая струйка бежала по прозрачной трубке в банку, и Татарников следил за тем, как из него вытекает то, что он недавно пил. В туалет, стало быть, ходить не требовалось; впрочем, он и не мог бы дойти до туалета. Однако упрощение бытия веселило его: чик — и отредактировали строение человека. И зачем двадцать километров кишечника, если достаточно пяти сантиметров? Сергей Ильич поинтересовался у врачицы, делавшей рентген, осталось ли в нем нечто, что она может увидеть на своем аппарате. «Все вижу!» — отвечала та, но Сергей Ильич Татарников усомнился:
— Что же можно видеть в человеке, в котором ничего не осталось! У меня что в карманах, что в организме — совершенно одинаковая картина. Пусто у меня внутри, голубушка! Меня же в цирке надо показывать: нет ничего в человеке, а он живет! Противоестественно — но ведь факт!
Точно так же, вопреки всем фактам и разуму, существовала Западная империя — однако существовала же. Закрывались банки, банкротились институты, сыпался курс акций, но телевизионные дикторы вещали столь же оптимистично, как и всегда. Рассказывали об известных модниках и их головокружительных причудах, о дворцах и яхтах, купленных прихотливыми миллиардерами, но одновременно говорили и о загадочных индексах и котировках, а те вели себя из рук вон плохо. Никакие террористы, никакие революционеры не могли натворить столько бед, сколько учинили в считанные дни неизвестные простым смертным Доу Джонс и Наздак.
Российская действительность менялась так же стремительно. Еще вчера граждане гордо оглядывались назад, на времена постылого социализма, сравнивали сегодняшние приобретения с тогдашними потерями. Говорили, что в капиталистическом хозяйстве тоже есть трудности, но возможности капитализма безграничны. И вдруг тревога разлилась по городу: сообщили, что американский банк обанкротился, а немецкий миллиардер бросился под поезд. В былые годы Советский Союз радовался катаклизмам на Западе, а сейчас радоваться не получалось: сбережения лучшей части общества находились именно там, где свирепствовал Доу Джонс. А если худо хозяину, то и работнику худо — попросишь у хозяина зарплату, а он тебе не даст. Эта простая арифметика вдруг сделалась всем понятна. И с надеждой заглядывали в газеты: как они там, олигархи-то наши, покупают ли еще яхты? Покупают, голубчики? И слава богу.
Пока соседи по палате были живы, они просили Татарникова объяснить им, кто такой этот таинственный Доу Джонс, и вообще, что происходит с миром. Особенно волновался сосед справа, Витя, рязанский житель с раком мозга. Начиналось у Вити, как и у всех в урологическом отделении, с рака мочевого пузыря, а потом метастазы оказались в мозгу. Как болезнь переместилась из мочевого пузыря в голову — это Витя отлично понимал, и врачу поддакивал, а вот про индекс Доу Джонса не понимал ничего.
— Тебе не все равно, Витя?
— А в общем-то мне наплевать. Но ты все-таки расскажи. Приятно, что им тоже солоно пришлось. Не все же нам отдуваться.
— У них все нормально, Витя. Миллиардом больше, миллиардом меньше — они не заметят.
Это нас с тобой, Витя, простынкой накроют да на погост снесут — а они еще пожируют.
— Пожируют, говоришь?
— Боюсь, что да, Витя, — сказал Татарников.
Витя расстроился и некоторое время молчал, поигрывая шлангом катетера — из живота у него торчала гибкая трубка для вывода мочи. Витя наматывал трубку на палец, отчего подача мочи прекращалась, а потом резко выдергивал палец — трубка распрямлялась и струя мочи била в банку. Наигравшись с катетером, Витя продолжил беседу.
— Все равно объясни, Сергей Ильич, что вдруг все посыпалось? Забегали, забегали, таракашки. То — прямо лучше не бывает, а то вдруг — беда.
— Кризис финансовой системы, Витя.
— Скажи понятней, Сергей Ильич. Вот у меня всегда финансовый кризис, но помираю-то я от рака.
— Финансовая система, Витя, это не то, что у тебя в кармане, а соотношение того, что у тебя в кармане, с тем, что в кармане у меня, и с тем, что в кармане у старика.
— Так у нас же нет ничего.