В тылу как в тылу
Шрифт:
— Да, конечно, — ответил отец. — А Подкидыш поедет в одном эшелоне с тобой и Димой?
То, что мы уедем, было известно. Но когда — никто точно не знал.
— Хочешь, мы поедем в другом эшелоне? — сказала мама. Я чувствовал, что она никогда больше не станет резко подниматься с дивана и разговаривать с отцом голосом начальника стройконторы.
— А если другого эшелона не будет? — ответил отец. — Неужели ты думаешь, что я могу рисковать… вами? — Он так сказал. Но мне показалось, что он все же боится нашей поездки в одном
— Обещай мне, что ты будешь спокоен. За нас… За меня! — умоляла мама. — И пиши… Каждый день нам пиши. Не представляешь, как мы любим тебя!
— А ты?
Для отца мамина любовь всегда была дороже моей. Я знал это. И мне не было обидно. Ничуть…
Прощаясь во дворе школы медицинских сестер, где был сборный пункт, отец тихо спросил маму:
— И вагон у вас с н и м… один?
— Мы поедем в теплушках. На нарах, — ответила мама. — Если хочешь, будем в разных теплушках. Только бы ты не думал… Ни одной секунды! До конца войны… До конца нашей жизни.
Она зарыдала. Я тоже заплакал.
— Ну что вы? Я скоро вернусь… — как и все вокруг, обещал нам отец. Это было седьмого августа. — И пусть Подкидыш вам помогает. Рядом должны быть близкие люди…
— Ты можешь быть абсолютно спокоен! — почти крикнула мама. — Клянусь всем на свете. Даже его будущим!
И прижала меня к себе.
Я знал, что хорошее начинаешь гораздо острей ценить, когда оно от тебя уходит. И что наши приобретения становятся в тысячу раз дороже, когда превращаются в наши потери или воспоминания. Эта истина казалась мне раньше лежащей на поверхности, а значит, не очень мудрой.
Но, качаясь на нарах, под потолком, где было много времени для размышлений, я понял, что первым признаком мудрой мысли является ее точность: все, что недавно было обыденным и привычным, стало казаться мне нереальным, невозвратимым. А неприятности и заботы, так волновавшие меня прежде, я не разглядел бы теперь ни в один микроскоп.
Я с нежностью вспоминал о нашем учителе физкультуры, который ничего, кроме тройки с минусом, мне никогда не ставил, и о соседях, которые говорили, что я слишком громко хлопаю дверью и вообще ни с кем не считаюсь. «Ценишь, когда теряешь» — эту истину война все упрямей, с жестокой прямолинейностью вдалбливала мне в сердце и в голову.
Отец заранее объяснил, какие нас с мамой встретят на Урале флора и фауна: он был биологом. Но нас встретил лишь низкорослый, неестественно широкоплечий человек, казавшийся квадратом, завернутым в брезентовый плащ с капюшоном. Из капюшона до нас донеслось хриплое сообщение о том, что «машин сколько есть, столько есть, а больше не будет».
Мои прежние путешествия в поездах всегда были праздником. «Гарантия возвращения — вот что было самым приятным в пути!» — понял я потом, через много лет.
— Что с Москвой? — раздался в темноте голос Николая Евдокимовича.
— Этого не будет! — Мама остановилась, словно, как прежде, резко поднялась со стула.
И пошла дальше. Мы тоже пошли.
— Я уверен… Я абсолютно уверен! Но мы целый день не слышали сводки Информбюро.
На каждой станции Подкидыш выпрыгивал из вагона на шпалы, на мокрую землю и бежал к газетному киоску или к громкоговорителю, если киоска не было. Узнав, что после упорных боев наши войска оставили какой-нибудь город, он сообщал об этом только в том случае, если его спрашивали. И то очень тихо.
И поглядывал с опаской туда, где лежали на нарах мы с мамой: не хотел нас расстраивать.
Никто не объявлял заранее, долгой ли будет остановка, никто не знал, когда тупо ударятся друг о друга, заскрежещут чугунные буфера и мы тронемся дальше.
— Останется… Где-нибудь он отстанет! — беспокоилась мама. И я этого тоже очень боялся.
В течение двух недель, проведенных в пути, мы с мамой выходили только на перроны больших городов. Она не выпускала мою руку ни на мгновение. Мы искали бывшие вокзальные рестораны, чтобы по талончикам получить там похлебку и кусок хлеба.
«Потерять, оставить, отстать…» — война со всех сторон окружала нас этой опасностью. Но больше всего мама страшилась расстаться со мной. Она даже объяснила, что, поскольку мне всего лишь одиннадцать лет, я вполне могу ходить вместе с ней в туалет. Я воспротивился… И она стала отпускать меня туда на больших станциях с Николаем Евдокимовичем.
Если мы с ним задерживались, она, чуть приоткрыв дверь и глядя куда-то в сторону, испуганно вопрошала:
— Вы там?
Он отвечал:
— Мы здесь!
«Да… какая может быть любовь в этом возрасте?» — утверждался я в своей давней мысли.
Квадратный человек прохрипел из капюшона, точно из рупора:
— Побыстрей шевелитесь! Машины не будут ждать.
Мама покрепче сжала мой локоть.
Девять или десять крытых машин стояли на краю площади. Они сгрудились, как стадо молчаливых животных, пришедшее на водопой.
— Поплотней утрамбовывайтесь, товарищи! — скомандовал капюшон.
Подкидыш протянул маме руку из крытого кузова, но она вначале подсадила меня.
А за нами вскарабкивались и «утрамбовывались» все новые и новые пассажиры из эшелона.
На нарах в теплушке голосов почти не было слышно. Не из-за стука колес, а потому, что растерянность и неизвестность как бы сковали людей.
И в кузове грузовика было напряженно от тишины. — Осторожней, здесь мальчик! — предупредила мама. Ей не возразили. Но и учесть ее просьбу никто не мог. Меня сжимали и утрамбовывали «на общих правах»: мест для пассажиров с детьми в крытой машине не было.
Я подумал, что нужно будет вообще забыть о своем возрасте. Взять и забыть…