В тюрьме. Посмертный рассказ
Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Незадолго до своей трагичной смерти Б. Савинков окончил повесть, ныне предлагаемую вниманию читателя. Повесть можно было назвать не общим холодным названием «В тюрьме», а страшным клеймящим словом «Мразь», которое сам автор употребляет по отношению к своему герою. Бесконечной гадливостью проникнут был Савинков даже в тяжкие дни, которые он в то время переживал, к своим недавним единомышленникам и тем, на кого он вздумал опереться в своей ненависти на непонятную им великую мировую силу. Трудно сказать, имелись ли у Савинкова какие-нибудь конкретные наблюдения для создания типичной фигуры полковника Гвоздева, или эта фигура явилась сгустком многочисленных прежних встреч и воспоминаний, а сам факт — плодом озлобленной фантазии. Во всяком случае ясно, что Савинкову незачем было описывать полковника Гвоздева, если бы он считал, что это — отдельная пошлая личность. Нет, во
Не в этом дело, и заключительную фразу повести надо понимать несколько глубже. Вообще все в Гвоздеве фальшь, несознательная и объективная фальшь. Ее-то Савинков и чувствует, ее-то он и стремится отразить в своем маленьком рассказе. Нет на самом деле никаких принципов, нет на самом деле никаких целей, нет никакой силы у организации, нет ровным счетом ничего. Есть тупая инерция, основанная на том, что большевики — разбойники и лжецы, и тупая инертная вера в какую-то Европу, которая поможет, — и за исключением этих выдумок все остальное сплошная дыра. Так же точно и в личном характере Гвоздева нет никакой последовательности. Художественно у Савинкова именно то, что поведение Гвоздева кажется реалистически допустимым в то время, как оно абсолютно нелепо. И вот это соединение правдолюбия и нелепости отраженным светом показывает нам всю беспредельную гнусность и пустоту Гвоздева. Нарисовавши такого химерического пошляка, Савинков без сомнения хотел сказать: вот кто они такие, вот кто они, в большинстве, эти белые, враги великой революции. Повторяю, надо было кипеть внутренней злобой против белых, чтобы написать эту вещь, далеко не лишенную художественной значительности.
Что касается большевиков, то они изображены здесь холодно и, так сказать, почтительно. Могут сказать, сидя в тюрьме у большевиков, мог ли Савинков относится к ним иначе? Но это будет крайне поверхностное суждение. И здесь Савинков не изменяет известной художественной объективности, он ничего хорошего не говорит о Яголковском и его начальнике, он говорит, что эти люди сами очень много сидели в тюрьмах, сами очень много натерпелись в жизни, что они вносят в исполняемое ими дело не только суровость судебного долга хороших агентов какой бы то ни было власти, но некоторые особенности именно революционеров, прошедших через гонения и страдания и пришедших к власти ради этой, выстраданной долгими жертвами цели. Кто посмеет сказать, что это неправда и что в этом есть какое-нибудь искривление действительности?
Обстоятельства, сопровождавшие самоубийство Савинкова, известны мало. Быть может, причины, которые он высказал при этом, играли не столь исключительную роль, возможно, и какие-нибудь личные моменты, которые остались, а может быть, и навсегда останутся неизвестными широкой публике. Конечно, можно допустить, что Савинков, поняв призрачность дальнейшей борьбы с революцией, поняв, что фактически он пошел против всего, чему в меру своего понимания, но не без блеска, служил и что, принеся повинную голову революции, ожидал очень скорого изменения своей судьбы и предоставления ему той или иной более или менее ответственной работы, на которой он мог бы активно загладить сознанную им вину перед историей. Возможно, что долгий срок, протекший со времени процесса, и холодная сдержанность Советской власти на всякие запросы о перемене судьбы могли привести этого
Савинков очень много видел и очень много знал. Не считая его первоклассным талантом, нельзя не признать, что у него было известное беллетристическое дарование. Дарование это высказалось в довольно тонкой наблюдательности и язвительной остроумности, что очень сказалось в его недавней статье о Чернове. В некоторой общей нервной чуткости, которая легко позволяет откликаться Савинкову на все стороны событий, наконец, в довольно напряженной, местами даже захватывающей форме его повествований. Обладая таким количеством опыта и таким недюжинным пером, Савинков, несомненно, мог оказаться одним из интереснейших летописцев перипетий борьбы революции и контрреволюции.
Мы не знаем, что осталось как наследие Савинкова. Может быть, кроме маленького рассказа «В тюрьме», остались и другие рукописи. Во всяком случае, много томов интереснейших мемуаров, может быть, в художественной обработке унес с собою Савинков в могилу.
Рассказ «В тюрьме» не разочаровывает. Это, конечно, очень маленький очерк. Он не лишен серьезной значительности, но он еще раз показывает степень злобного презрения в отношении к своим недавним соратникам, душившего Савинкова, и дает лишние доказательства его литературной даровитости.
А. Л у н а ч а р с к и й
* * *
Внизу, во втором этаже, отчетливо раздались шаги. Полковник Гвоздев сел на койку, прислушался и начал считать: «Три… четыре… семь… девять…» Девять вперед, девять назад. Кто-то ходил по диагонали… «Новый жилец», — подумал полковник Гвоздев и стукнул несколько раз каблуком. Шаги прекратились. Он стукнул снова и подождал. Но снизу не отозвался никто, и опять стало одиноко и грустно. На секунду приоткрылся «глазок». В замке щелкнул ключ.
— На допрос.
У двери с короткой надписью «Яголковский» надзиратель остановился. Полковник Гвоздев потрогал шею и грудь. Пуговиц не было, и он нащупал обнаженное, поросшее волосами, тело.
Он поднял воротник пиджака и вошел.
Яголковский, молодой человек в черных крагах, улыбнулся и протянул ему руку. И оттого, что он был в черных крагах, и оттого, что он протянул ему руку, полковник Гвоздев еще острее почувствовал свою наготу. Жмурясь на солнце, он вынул папиросу и закурил. Потом искоса взглянул на большой портрет на стене. Портрет был Ленина. Ленин за столом читал «Правду».
— Вы ведь, Василий Иванович, состояли в тайном обществе «Синий Крест»?
— Состоял.
— И вы, кажется, заявили, что согласны указать его членов?
— Да, заявил.
— Почему же только за границей, а не в России?
— Я не предатель.
Яголковский внимательно посмотрел на него. Наступило молчание. За раскрытым окном продребезжала, проезжая, пролетка. Где-то, вероятно под крышей, чирикали воробьи.
— Я не предатель… — повторил полковник Гвоздев.
— Так, а вы все же подумайте, Василий Иванович…
Но нечего было думать. Он не мог сказать, что из подозрительного «Синего Креста» его выгнали за «пьянство и неповиновение начальству», и что он ничего не знает. Сознаться в этом — значило сознаться во лжи. Он опустил голову и стал рассматривать свои башмаки. Башмаки были казенные, крепкие, рыжие, с заплаткой на правой ноге.
— Я подумаю…
— Да, да, подумайте… Подумайте непременно…
На прощание Яголковский снова протянул ему руку и опять улыбнулся. Гвоздеву стало еще более не по себе: «Черт меня дернул… И какой я ему Василий Иванович?..» А когда, горбясь, он возвращался в свою камеру, № 50-й, ему казалось, что закоулкам и лестницам не будет конца.