В вечном долгу
Шрифт:
— Пожар! Пожар! Хлебная сушилка горит.
Работали на сушке зерна преимущественно женщины и что-то, видимо, недоглядели. Когда Алексей подскакал к сушилке, она вся уже была окутана дымом: дым валил из вытяжных труб, в открытые настежь двери, сочился сквозь пазы стен. Евгения Пластунова, дежурившая на сушилке, вся черная от сажи, растрепанная, металась вокруг, ничего не видя белыми от испуга глазами.
— Проспала!
Алексей оттолкнул Евгению, кинулся в дышащую горячим дымом и гарью дверь сушилки и плотно закрыл ее за собою, надеясь задушить без воздуха еще не вымахнувший наружу огонь. Обливаясь потом и захлебываясь кашлем, он
Очнулся он, лежа в траве. Над ним стоял на коленях Карп Павлович Тяпочкин и растирал ему грудь мокрой рукой.
— Ну, брат, и ну, — покачал своей лысоватой головой Тяпочкин. — Бить тебя надо, да некому. Ведь ты без малого окочурился…
— Не жужжи, ушам больно, — чуть слышно попросил Мостовой, с помощью Тяпочкина сел, и его начало рвать. Откуда-то, запыхавшись, прибежала Евгения Пластунова, все такая же растрепанная и грязная. В руках у ней была поллитровка водки. Женщина с испугом и жалостливо глядела, как тошнота ломала большое тело агронома.
Зато Тяпочкин, зная, что все страшное и опасное позади, спокойно взялся распечатывать бутылку. Когда Алексей, страдальчески морщась, поднялся на ноги, бухгалтер протянул ему бутылку:
— Глотни, Алеша. Знаю, что мутит, а все-таки держи давай. У нас, в Котельничах, если поверишь, мужики ежесубботно до смерти угорают в свойских банях и лечатся только ею вот, водочкой. Полегчает, давай.
— Испей, пожалуйста, Алексей Анисимович, — робко и умоляюще поддержала Тяпочкина Евгения.
— Как я оттуда-то?
— Ей скажи спасибо. Она тебя выволокла. Глотни еще. Не бойсь.
Алексей перевел тяжелый, медлительный взгляд на Евгению, увидел бледное, испуганное лицо ее, и на сердце агронома ворохнулось чувство жалости к ней. «Спасибо тебе», — сказали его глаза, и она поняла это.
Мостовой по настоянию Тяпочкина раза три прикладывался к бутылке и от выпитого окончательно ослабел. Но в груди теперь не слышалось тяжести, и легче было дышать. Карп Павлович обнял Алексея, как закадычного друга, и, подставляя свое сухое плечо под руку его, увел агронома задами домой.
— Окаянный ты народец, — выкатив глаза и всплескивая руками, удивилась Глебовна. — Да где ж ты так-то? Батюшки свят! Неуж он с тобой это, Карп?
— А я, что, не мужик, по-твоему?
— Мужик, мужик… Сюда его…
Вечером пришла Евгения Пластунова. Глебовна, уловив связь между выпивкой Алексея и приходом Евгении, спросила:
— Не ты ли уж устирала его, Женя?
— Я, Глебовна.
— Женечка, Христом-богом прошу тебя, пожалей ты его. Он ведь, Алешка-то, золотой. На что он тебе?
— Я по делу, Глебовна.
— Золото он, Алешка-то.
В комнатушку Алексея Евгения вошла чужая, виноватая и озабоченная. Не села.
— Пришла, Алексей Анисимович, сказать тебе: я виновата во всем.
— А поздороваться надо?
— Здравствуй.
— Если не ругаться пришла, садись.
Она села рядом с его кроватью. Спросила невесело:
— Что будет-то теперь, Алексей Анисимович?
— Судят за такие дела.
— Суд так суд, — как в полусне сказала она и, думая совсем о другом, прибавила: — От сумы да тюрьмы не зарекайся. Я ведь, Алексей Анисимович, не за этим шла… Мне, что, хоть голову пусть снимут. Я хотела только тебя увидеть. Увидала вот, и мне хорошо теперь…
Евгения вдруг умолкла, улыбнулась, глаза ее блеснули кроткой, печальной радостью. Она закрыла лицо руками и замерла.
Алексей не сразу понял, что она плакала, а поняв, растерялся, не зная, что надо сделать и что сказать. Его опять охватило прежнее чувство жалости к Евгении, и он, силясь прикрыть ласку, грубовато сказал:
— Чуть что — и слезы. Там и сгорело-то на грош…
XI
С холодными утренниками, ясными, пригретыми солнцем днями и бледными короткими закатами выстояло в тот год бабье лето. Ночами падали обильные росы, и хлеба тяжелым колосом горбились, никли к земле, не осыпались. Для полевых работ было золотое время.
Почти два месяца районная окладинская газета «Всходы коммуны» вела рубрику «Уберем урожай быстро и без потерь», однако половина урожая все еще качалась на корню.
В большинстве колхозов района было мало техники, и всюду, на всем долгом пути зерна с поля до элеватора, требовались людские руки, а их не хватало. И не потому, что в селах не было людей. Люди были, но они не хотели работать, так как колхозы ничего не могли дать им за труд. Лето-припасиха заставляло думать о долгой и суровой зиме. Поэтому колхозники пригородных сел то и дело посещали окладинский рынок, сбывая там огородную зелень, молоко, яйца, картофель. Люди глубинных колхозов тайно от начальства ходили в лес и заготовляли грибы, ягоды, кедровые орехи, дрова. А кто порасторопней, ухитрялся и сенца поставить на лесных еланях и прогалинах.
Страда в колхозах шла вяло.
Как и следовало ожидать, вёдро сменилось, тяжелым ненастьем. День за днем зарядили проливные дожди, и в осенней сырой хляби утонула вся земля, вспухли от воды поля и дороги, на низинных местах все взялось одной свинцовой лужей.
— Черт их побери, — расхаживая по избе, ругался Лука Дмитриевич Лузанов. — Такую погоду упустили. Тут надо бы рвать, как на пожаре. Пусть бы жилы лопались… Мать их так, безголовых. Хм.
Он ерошил свои коротко остриженные волосы, умолкал ненадолго и снова бранился:
— Разве это жизнь? Опять остались без хлеба и без кормов. Тьфу!
Домна Никитична рубила в деревянном корытце капусту, старалась мягче опустить сечку, чтобы не навлечь на себя гнева мужа.
— А ну, постой, — остановил ее хозяин. — Кажись, постучал кто-то. Нет, ветер, должно. Льет и льет — прорва. Глаза бы не глядели.
Только Домна Никитична занесла сечку, как стук в ближайшее к воротам окно повторился, сейчас более громкий и настойчивый. Лука Дмитриевич нырнул головой под занавеску, сбоку прикрыл глаза ладошкой, прильнул к мокрому стеклу, вглядываясь в темное непогодье.