В январе на рассвете
Шрифт:
Было тихо сейчас, когда он стоял недвижно; отчетливо слышалось мерзлое поскрипыванье снега под лыжами и тяжелое, надсадное дыхание запыхавшихся людей. Полуобернувшись, Кириллов молча смотрел, как приближаются зыбкие тени. Там, сзади, были еще двое.
Первым шел подрывник Смирнов, широким скользящим шагом, сильно наклоняясь вперед, глядя себе под ноги. Рядом с ним на снегу пласталась широкая короткая тень, она казалась горбатой по сравнению с самим подрывником. Однако он и в самом деле был сутуловат; это было особенно заметно, когда, опуская голову, Смирнов рывком подтягивал поклажу повыше; спина, увеличенная вещмешком, выдавалась бугром. Подойдя к Кириллову, он еще больше сгорбился, руки длинные, почти до колен; он заложил их за спину, подтолкнул вещмешок.
— Ты что же так отстаешь, Смирнов? Рана донимает?
— Есть малость, товарищ командир, — густым и серьезным голосом подтвердил подрывник, подняв голову. Лицо носатое, крупное, заросшее щетиной.
— Поднажать еще сможешь?
— Можно и поднажать, ты меня знаешь. Рана-то пустяшная. Ну, чуток садануло, и все. Как говорится, до свадьбы заживет.
— Заживет не заживет, только некогда сейчас раной заниматься.
— А, чихня! Правда, малость того… мозжит. Окоченела, что ли, мерзнет, окаянная. До самого плеча онемела.
— Ну ладно… Сейчас в роще привал сделаем, передохнем, посмотрим, что там с твоей рукой, — сказал Кириллов, глядя через голову Смирнова на четвертого разведчика, стройного, подтянутого, стоявшего молча.
— Давно следовало, — сказал тот, четвертый, недовольным злым голосом. — Как зайчишки, скачем, драпаем. А там Володька погибает, эх! — Он резко взмахнул рукой.
— Спокойно, Никифоров, без паники.
— Какая тут паника, тут хуже всякой паники.
— Ну знаешь… Будешь так психовать — на свою голову напсихуешь, понял! — озлился вдруг Кириллов, сделав нетерпеливый жест. — Тоже мне герой выискался… вякает под руку. Мог бы в отряде остаться, никто тебя не тянул насильно, сам напросился.
— Ладно, ладно, чего там, молчу, — огрызнулся Никифоров, но уже тише, слабее, хотя чувствовалось — не убедил его командир, просто ему глотку не хочется драть понапрасну.
— Вот и молчи. Без твоих нюней тошно. Понятно?
— Ну понятно, понятно, чего там, — буркнул Никифоров и оглянулся, чтобы посмотреть, не видно ли кого сзади, в поле. Но там лишь редкие кустики маячили, засыпанные снегом.
Кириллов тоже посмотрел туда и сразу же отвернулся, двинулся по лыжне, которую уже опять прокладывал Чижов. Снег был рыхлый, и лыжи проваливались глубоко. Кириллов чувствовал, как вещмешок тяжело давит ему на плечи. Тягостно было Кириллову, неспокойно. И совсем не от усталости. За живое задели, тронули его ожесточенность и злость Никифорова. Он хорошо понимал этого парня, Володькиного дружка. На его месте и он бы так, может, вел себя. Нелегко, когда теряешь товарища боевого, с кем вместе ел, спал бок о бок, в разведку не раз ходил. Особенно такого, как Володька, бесшабашного, отчаянного. Спас их Володька сегодня. А мог бы спасти он, командир Кириллов. Если бы не понадеялся слишком на себя. Теперь-то ему явственно казалось, что во всем, что случилось недавно, есть и его вина. Где-то он дал промашку, где-то что-то недоучел, чему-то не придал значения. Возможно, следовало послушать Чижова и пустить его одного в деревню на разведку. Однако так могло и хуже выйти: попади Чижов в лапы фрицам, кто знает, чем бы это еще обернулось. Хорошо, хоть остальные целы, только Смирнова задело шальной пулей — уже за околицей в тальниках. Но тот пока молодцом держится.
Мысленно Кириллов теперь все чаще возвращался к тому старикану, который встретился им поутру на полотне железной дороги, когда они перебирались через насыпь у дальнего разъезда. Вот кого стоило прижучить! По его рассказам они нанесли на карту расположение немецкого гарнизона на станции Красный Рог, часа три наблюдали из укрытия за передвижением воинских грузовиков. Судя по всему, тут расположены у фашистов две-три батареи стопятимиллиметровых пушек, есть танки… Все верно сказал старикан. Но уж очень подозрительные были у него глаза, скользкие, косоватые, тараторил обо всем, а сам оглядывался, будто за его спиной стоял полицай. Вполне возможно — старик и донес. Иначе откуда засада в деревне, там, где ее никак не должно быть, где ее никто не ожидал.
Поднял голову, посмотрел на лес, который был уже рядом, пронизанный на опушке голубоватым лунным светом. Там, в заглубках, в чащобе, таились густые сумерки. И не терпелось сейчас Кириллову побыстрее попасть туда, затеряться среди неясных теней и голых осин. Но, превозмогая это постыдное тайное желание, он нарочно старался идти не спеша, только недобрыми глазами поглядывал на Чижова, который намного опередил его и уже входил в лес.
Недоброе отношение к себе со стороны Кириллова, полное нескрываемого недоверия, а может, даже неприязни, ощутил Чижов с первой же встречи в отряде.
Тогда двое суток провел он в землянке сторожевого охранения под присмотром караульных. Чтобы не сидеть сложа руки, вызвался заготовить дровишек; колол чурки, топил железную печку, варил похлебку из картошки и гречки, поддерживал в землянке порядок. Подобревшие партизаны охотно и щедро угощали его из кисета елецкой махоркой. И он, попыхивая самокруткой, занимаясь починкой своих прохудившихся сапог, чувствовал себя почти превосходно, отдыхая душой после долгих мытарств и скитаний по деревенькам и хуторам, где нужно было постоянно быть начеку, чтобы невзначай не проговориться и не дать повода для подозрений. Хозяева, жившие под немцем, наученные горьким опытом, настороженно относились к посторонним, случайным людям. И как ни хоронился в ту пору Чижов, а все-таки однажды нарвался на полицейских, гулявших в доме, куда его направили по недоразумению, а может, и нарочно, чтобы проверить его; насилу ноги унес оттуда. Теперь, наконец-то добравшись до своих, он радовался, что не угодил в лапы гестаповцам, самое трудное уже позади, надо только дождаться приезда кого-нибудь из штабных, кто бы мог распорядиться его дальнейшей судьбой.
Кириллов, адъютант комбрига, заявился в охранение почему-то посреди ночи. Он тут же бесцеремонно растолкал спавшего на нарах из жердей Чижова, нетерпеливым жестом пригласил к столу. Хотя в землянке было тепло, Чижов спал не раздеваясь, правда без сапог, поэтому первым же делом, как его разбудили, взялся за обувку. Но то ли второпях спросонья круто навернул портянку, то ли не в меру ссохлись поставленные возле печурки на просушку сапоги — нога никак не лезла.
Кириллов разозлился:
— Да брось ты свои сапоги, не увиливай. Может, они тебе больше не понадобятся, без них обойдешься.
Чижов промолчал: такое начало не сулило ничего хорошего. Все-таки он решил сперва обуться, потом уж разговаривать, неудобным показалось ему стоять перед начальством босиком.
Однако задушевного, начистоту, разговора, какого он ожидал, не получилось. Кириллов куда-то торопился, он даже не разделся, сидел за столом в меховой летной куртке, перепоясанный ремнями, красный с мороза, насупленный, недоступный, наделенный всей полнотой власти. Это-то пуще всего и удивило Чижова, когда при тусклом свете ночника-каганца он сумел разглядеть лицо начальника — чуточку веснушчатое, безусое, совсем мальчишеское. Но теперь на этом лице застыло какое-то чуждое ему выражение, безмерно озабоченное и ожесточенное.
Впрочем, в ходе беседы Кириллов несколько раз криво усмехнулся, недоверчиво и самодовольно, нисколько не скрывая своего превосходства. Создавалось впечатление, будто ему ведомо такое, чего и сам Чижов не знает о себе, а если и знает, то это лишь умаляет его значимость в глазах других, словно бы что-то сомнительное и недостойное крылось за его словами, чему мало-мальски смыслящий и опытный человек никогда не поверит. Оскорбленный и подавленный, Чижов ничем не мог в ту минуту доказать свою правоту, которая постепенно и ему самому начала казаться сомнительной, неправдоподобной; все оборачивалось против него. Недолгая эта беседа, походившая скорее на пристрастный допрос, чем на беседу, оставила у него в душе неприятный осадок.