В. Маяковский в воспоминаниях современников
Шрифт:
Вышел Маяковский. Он взошел на трибуну без грима, в своем собственном костюме. Он был как бы над толпою, над городом; ведь он – сын города, и город воздвиг ему памятник. За что? Хотя бы за то, что он поэт. "Издевайтесь надо мною! – словно говорил Маяковский.– Я стою, как памятник, среди вас. Смейтесь, я – поэт. Я нищий и принц в одно и то же время. Я – рыцарь на час. Мое богатство и мое утешение – любовь. Моя радость в том, что я поэт. Я – стремление, вы подножие. Я иду на вас, против вас и с вами – но иду над вами. Я великолепен в это мгновение, ибо вы – жалки. Вы – стадо, я – вождь. Но я люблю вас. Я одинок, я голоден, я нищий... Почему? Только потому, что я – поэт, только
Всего этого, разумеется, не говорил Маяковский, но мне казалось, что он говорил так. Потом он сел на картон, изображающий полено. Потом стал говорить тысячелетний старик: все картонные куклы – это его сны, сны человеческой души, одинокой, забытой, затравленной в хаосе движений.
Маяковский был в своей собственной желтой кофте; Маяковский ходил и курил, как ходят и курят все люди. А вокруг двигались куклы, и в их причудливых движениях, в их странных словах было много и непонятного и жуткого оттого, что и вся жизнь непонятна и в ней – много жути. И зал, вслушивавшийся в трагедию Маяковского, зал со своим смехом и дешевыми остротами был также непонятен. И было непонятно и жутко, когда со сцены неслись слова, подобные тем, какие говорил Маяковский. Он же действительно говорил так: "Вы – крысы..." 3 И в ответ люди хохотали, их хохот напоминал тогда боязливое царапанье крыс в открытые двери. "Не уходите, Маяковский", – кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала – в большой холщовый мешок; он собирал их, с тем чтобы уйти в вечность, в бесконечно широкие пространства и к морю...
Ничего нельзя было понять... Футуристическая труппа – это молодежь, только лепечущая. Разумеется, они плохо играли, плохо и непонятно произносили слова, но все же у них было, мне кажется, что-то от всей души. Зал же слушал слишком грубо для того, чтобы хоть что-нибудь могло долететь со сцены. Однако за время представления мои глаза дважды наполнялись слезами. Я был тронут и взволнован.
Мне сделалось невыразимо грустно, когда я пришел домой; грустно не от спектакля, не от дурного представления, но лишь от того, что я как бы соприкоснулся в тот вечер со скорбью, соприкоснулся с вечно затравленной человеческой душой, которая, как принц в лохмотьях нищего, нашла исход своим слезам в бунте футуристов.
После первого спектакля я почувствовал, что футуристы провалились. Они не выдержали экзамена перед современным зрителем. Зритель ушел разочарованный. Были слабые аплодисменты и слабое шиканье. Публика вызывала автора, но больше для смеха. Пожалуй, хуже всего, что скандала большого не было, да и смеха особенного. Просто было что-то, не совсем то, что ожидала праздная толпа, и вот потому она стала шипеть: шипели хорошенькие личики женщин; шипели изящные мужчины во фраках и смокингах, многие отмахивались, некоторые снисходительно острили и шутили. На рецензентских лицах была разлита приятность чуть–чуть снисходительная, но особенного возмущения не чувствовалось. "Странно!.. Не за этим все они пришли, волновались и чего-то ждали: а вдруг талантливо?" И если бы это оказалось талантливым, как вместить тогда футуризм в свои рамки? Но неслышно, незримо пронеслось по залу: "Бездарно". Рецензенты облегченно вздохнули. Кто произнес этот суд? Неизвестно. Футуристы не сумели быть развязными до конца. Они были еще застенчивы, и это их погубило, – были слишком неопытны. Какое дело кому бы то ни было до каких-то проблем? Толпа не восприняла их. Не поняла совершенно. И рецензенты могли спокойно, пожалуй снисходительно, слегка пощелкать и погрызть уже и так уничтоженного и раздавленного врага: это вовсе не страшный бунтарь – футурист, он просто немного беззастенчив относительно чужого кармана,– вот и все...4
Не менее довольна была и полиция 5. Ее было очень много; разумеется, полиция ничего не понимала во всем этом, но почему-то что-то сторожила. После конца спектакля, улыбаясь протестующей публике, пристав снисходительно, как добрая нянька, разгонял толпу, а толпа все стояла недовольная и чего-то ждала. Потом она разошлась. Вот и все.
М. Ф. Андреева . Из воспоминаний
Как-то осенью 1914 года в местечко Мустамяки, где Алексей Максимович жил на вилле Ланг, приехал какой-то человек 1. Ко мне пришла снизу служащая у нас и сказала: "Мария Федоровна, там пришел какой-то длинный, очень длинный человек и хочет видеть непременно Алексея Максимовича. Что ему сказать?" Говорю ей: "А вы подождите, я сначала посмотрю и сама скажу". Пошла к Алексею Максимовичу. Он работал. Я не стала его тревожить, у него всегда было обыкновение работать до часу, до половины второго, то есть до того времени, когда наша семья собиралась к обеду.
Жили мы в большом деревянном доме, в верхнем этаже, а низ почти целиком занимала огромная комната – она же гостиная, она же и столовая. В дальней части этой комнаты действительно стоял какой-то очень высокий человек, молодой, довольно красивый. Показался он мне на кого-то похожим, видела я его где-то в Москве, а кто такой – сразу не вспомнила. Подошла к нему и говорю:
– Здравствуйте! Алексей Максимович не может сейчас с вами разговаривать. Вы что, к нему по делу приехали?
Он круто повернулся ко мне, держа руки в карманах:
– Не знаю, как вам сказать. Должно быть, по делу... по всей вероятности, по делу. А в общем, просто мне его видеть хочется.
– Чудесно! Так вот и подождите.
У нас стоял еще утренний завтрак на столе. Спрашиваю:
– Вы кофе хотите? Или, может быть, чаю?
– Да, не откажусь.
– Вот и хорошо. Вы посидите, я пойду скажу, чтобы подогрели.
И пошла из комнаты, а он мне вдогонку.
– А вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки украду?
Помню, так это мне странно показалось, что я немножко оторопела, но говорю:
– Нет, не боюсь. Да, по правде сказать, у нас и ложки-то не серебряные.
И ушла.
Потом пришла, принесла кофе, подвинула хлеб, ветчину, что там еще было, прошу:
– Угощайтесь, пожалуйста!
Он посмотрел на меня и говорит:
– Вы на меня не обиделись?
– Нет, не обиделась. А почему вы так сказали?
И тут мне стало мерещиться: да ведь вот кто это, "человек в желтой кофте". Повернулась к нему и говорю:
– А вы не Маяковский?
– Маяковский.
Он широко и весело улыбнулся, и мне бросилось в глаза – молодой, а зубов у него нет.
Так мы с ним немного поговорили. Я спросила его:
– Вы что, приехали с Алексеем Максимовичем познакомиться или у вас действительно дело есть?
– Нет, я бы хотел только познакомиться.
– Вот, – говорю, – влюбитесь вы друг в друга.
– Почему, – говорит, – влюбимся?
– А это уж всегда так: есть люди, которые в него влюбляются, но в которых он не влюбляется, и есть люди, которые в него влюбляются и в которых он влюбляется.