В. С. Печерин: Эмигрант на все времена
Шрифт:
С Аткинсоном они читали вместе и «Летопись» Нестора, и «Слово о полку Игореве», и «Заветные сказки русского народа», напечатанные Герценом. О последних он, даже не по-студенчески, а по-школярски, сообщает Чижову в письме от 15 ноября 1877 года, на которое уже не получил ответа: «Вот если хочешь выучиться настоящему коренастому русскому языку, так милости просим к нам, к нам: тут такие есть слова, каких ты еще никогда в печати не видывал».
«Слово о полку Игореве» впервые на английском языке появляется в переводе Аткинсона, ему же принадлежали переводы Тургенева, так что Печерин косвенно оказал влияние на знакомство английского читателя с классикой русской литературы. Русские уроки стали для Печерина «источником неописанного наслаждения». «Как приятно было указывать иностранцу, – пишет он, – на красоты родного слова и встречать старых знакомых, перечитывая отрывки, соединенные с дорогими воспоминаниями в былом» (Гершензон 2000: 508).
После
В письмах Печерина забавно соединяется профессиональная привычка к цитированию Священного Писания с чисто русской, несколько избыточной склонностью к пословицам, поговоркам и общеизвестным примерам из русской литературы. Так же как и старомодные риторические приемы, все эти образцы «закавыченной чужой речи» призваны передать ироническое или юмористическое отношение к обсуждаемому вопросу, создать некоторую дистанцию между собой и своим высказыванием. Так, к примеру, он осведомляется о судьбе своих записок:
Мы с тобою так сильно заняты положительными науками, что совсем и позабыли об изящной литературе. Ну что-ж? Каково поживают мои записки? живы ли здоровы ли они? и есть ли для них какой-нибудь луч надежды увидеть свет на страницах Вестника Европы? или может быть это была только мимолетная фантазия – розовый сон летней ночи – радужная игра призматических красок в волнистых отливах брызжущего фонтана перед портиком Св. Петра в Риме? и пр. и пр. и пр. Эта фигура называется амплификациею), как явствует из риторики покойного Николая Семеновича Мерзлякова, ординарного профессора Московского университета. Оная фигура вообще употребляется для придания речи большей полноты, круглоты и благолепия. (28 марта 1875 года).
Или, рассказывая о том, что во время визита в Ирландию государева яхта села на мель, он соединяет поговорки в фигуру отрицательной амплификации: «Это непростительная оплошность, это старое русское авось! За это капитана корабля следовало бы выпороть розгами, сослать в Сибирь или куда-нибудь подальше, куда Макар телят не гонял, согнуть в бараний рог и пр. и пр.» (письмо от 10 мая 1874 года).
Переписка с Чижовым доставляла ему огромное наслаждение. Наверное, извлекать из памяти отрывки оперных арий или народных песен, услышанных в детстве, ему было значительно приятнее, чем погружаться в анализ литературно-философско-религиозных интересов своей зрелой поры, приведших к настоящему его положению. Теперь детские впечатления не выстраиваются в рассчитанную систему саморепрезентации, как было в первоначальный период корреспонденции с Россией, а возникают спонтанно и доставляют радость, особенно ценимую из-за возможности ее разделить. Приглашая Чижова, собравшегося в Европу, навестить его в Дублине, он шутливо цитирует слова арии: «Приди в чертог ко мне златой, / О рыцарь милой мой! / Там все богатства обретешь, / Невесту милую найдешь» и с изумлением замечает:
Вообрази себе, что я это помню с десятилетнего возраста. Это из Русалки. Я видел и слышал ее кажется в Одессе. А вот еще воспоминание из Киева (…). Вот тебе и автобиография! Когда человек приближается к концу своего поприща, – все воспоминания далекого прошедшего становятся как то ближе – живее и яснее. Как будто природа или большой неведомый X хочет связать начало с концом и поставив человека на очную ставку с самим собою показать ему целиком его бытие. Вот каков ты был, Владимир Сергеев Печерин – каков в колыбельку, таков и в могилку. Посмотри-ка на себя в зеркало в последний раз, а там и баста! Пора тебе возвратиться вспять туда откуда ты пришел, т. е. в лоно нашей общей матери – как бишь ее зовут? – а Бог весть! (28 марта 1875 года).
Пока оставался в живых Чижов, Печерин мог принимать живейшее участие во всех его интересах, обмениваться мнениями по самым разнообразным вопросам, иногда пускался в рассуждения о ложности многих общепринятых ценностей. Профессор классических языков, теперь он становится их ярым противником, выпускник нескольких университетов – отрицает ценность этого института и настаивает на необходимости устройства специальных училищ, наподобие тех, организации которых отдавал много времени и сил Чижов. Нельзя не учитывать, что многие высказанные им взгляды рождались в диалоге с Чижовым, продолжали и развивали мысль друга: «В самом деле университеты ничто иное как остатки средних веков. Это те же монашеские корпорации с их педантским догматизмом и узким исключительным взглядом на вещи – все эти экзамены и диссертации и степени просто китайско-мандаринское варварство» (28 марта 1875 года). В другом месте он пишет: «Вообще, мне кажется, время книжного учения прошло: теперь везде требуется опыт, практическая свежая живучая жизнь. Недаром Христос нападал на книжников и фарисеев; везде теперь новые языки вытесняют древние, а физическое знание далеко оставляет за собою прежнюю философию».
Еще Грановский писал о том, что в основе взгляда на преподавание лежат политические причины. Пересмотр классического образования, затеянный правительством в пятидесятые годы, он объяснял тем, что преподавание древних языков по традиции велось по классическим источникам, из которых «юноша выносит понятие о возвышенных чувствах нравственного долга и человеческого достоинства, они рождали опасные мечты о свободе и равенстве». Статья Т. Н. Грановского «Ослабление классического образования в гимназиях и неизбежные последствия этой перемены» (1855) обсуждалась в «Вестнике Европы» за 1866 год. Печерин регулярно читал «Вестник Европы» и откликался в письмах к Чижову на ведущуюся полемику. В 1860-е годы источником свободомыслия стали естественные науки, и Печерин занял сторону реального обучения в противовес классическому образованию, не слишком углубляясь в суть педагогических проблем. Сам он к концу жизни собрал значительную библиотеку греческих и римских классиков в новых, полных изданиях. Библиотека его, согласно завещанию, была передана Московскому университету. Она содержит грамматики и словари восточных языков, произведения русских авторов, изданные в 1860—1870-е годы, книги, «характерные для умонастроения Печерина в последний период его жизни – Бюхнер, Фейербах, Ренан и Штраус 1861–1876 гг.» (Гершензон 2000: 514) [76] . Его письма отражают влияние современного, крайне популярного во второй половине девятнадцатого века «исторического» направления в изучении религии.
76
Частично книги из собрания Печерина хранятся в отдельном небольшом шкафу в отделе рукописей библиотеки Московского университета, остальные с годами оказались разрозненны.
Узнав глубоко, изнутри, все средства, выработанные веками для наиболее могущественного воздействия на человеческую психику, понимая роль ритуала и условностей в утверждении власти, будь это гражданская, военная или церковная иерархия, Печерин старается познать суть вещей без их условных покровов. В своем внутреннем мире, не стремясь к роли пророка, он занят срыванием «всех и всяческих масок», как сказал В. Ленин о Толстом. Прочитав Библию на всех языках, включая древнееврейский, Печерин, подобно Толстому, с холодной отстраненностью смотрит на текст, утративший для него всякий смысл. Он иногда иронически цитирует священные тексты, тщательно выводя буквы старославянского устава, как бы подчеркивая контраст между ложно-возвышенным, на его взгляд, стилем, и простотой вложенного смысла. Так, выражая сочувствие Чижову по поводу его болезни («Очень мне жаль, любезный Чижов, что ты простудился», 6 декабря 1874 года) он в качестве эпиграфа к письму берет слова из Послания Иакова (V: 14) и вырисовывает его уставом и раскрашивает киноварью. В этом письме прорывается досада на то, что вопрос с напечатанием его записок все откладывается. Он сравнивает свои воспоминания с публикующимися в русских изданиях и надеется, что его «записки покажутся немножко занимательнее для нашей почтеннейшей публики». Без поощрения и надежды возвращаться к литературным упражнениям не хочется, но жажда самовыражения ищет выхода. В том же письме от 6 декабря 1874 года он пишет:
Ну что ж? Опять приниматься за дело? Писать записки? Ты не можешь себе представить до какой степени противно и приторно не только писать, но даже думать о духовной жизни. Это такая мертвечина, мерзость запустения, стояща на месте святе, это воплощенная колоссальная ложь. У меня просто руки опускаются, и я с каким-то отчаянным изумлением и даже благоговением преклоняю главу перед великою иудейскою нацией. С необыкновенным умом и хитростью этим жидам удалось надуть весь образованный мир: и древний и новый. Они навязали нам свою пошлую историю – историю кочующей цыганской шайки, исполненную всяческих мерзостей и неслыханных жестокостей; навязали нам свою бедную литературу и прозу и стихи, и мы доселе декламируем или читаем нараспев их военные патриотические гимны, а Св. Церковь с сладостным умилением распевает их похабные песни.