Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
Шрифт:
Светит ли Петербургу солнце? Сегодня, наверно, не светит, раз нет вот тут, на асфальте, решётчатого квадратика, уютно лежавшего у двери вчера. Маленький лоскуточек бледного света, а как он радовал, живой, слегка трепещущий. И вот его отняли, отняли уже не люди, а зимние облака, или морозный туман, или ещё там что, может, дым, поднятый фабричными трубами, тогда, значит, опять же люди, — они не могут без того, чтобы не отнимать друг у друга, и те, кто всё захватывает, даже не замечают, что лишают чего-то других. Надо, чтоб люди не отнимали друг у друга, только и всего, — в этом вся задача человечества, и оно решит
Николай запахнул свою старенькую гимназическую шинель, пощупал ладонью калорифер, прижался спиной к его стенке, не горячей, но всё-таки греющей. Руками он стиснул крепко плечи и так стоял, не находя другого способа согреться. Можно бы прибегнуть к гимнастике, но сил ещё мало, хватает только на то, чтобы ходить по камере, и не очень быстро. А бить в дверь и требовать тепла бесполезно. Не раз он стучал, протестовал, грозил, но ничего не добился, как и все другие, пытавшиеся здесь бунтовать. Тюремного порядка не изменить ни грохотом, ни криком, ни жалобами прокурору. Если что-нибудь тут и меняется к лучшему, то лишь тогда, когда заключённые притихают. Что же, смириться и тихо ждать милости? Или гибели? Да, именно гибели. В смирении скорее погибнешь. Нет, надо бороться. Ни в коем случае не сдаваться.
Николай подошёл к двери и, поверпувшись к ней спиной, приготовился бить в неё, пока не откроется, но только занёс ногу, надзиратель (когда он подкрался?) с лязгом и громом запустил ключ в замочную скважину.
Дверь открылась.
— Пожалуйте в контору, — сказал надзиратель. По иронии, с которой он просмаковал это издевательское «пожалуйте», можно было догадаться, что начальство ничем не порадует.
Николай застегнул шинель, привычно заложил руки за спину и вышел. Он шёл по длинному железному балкону вдоль камер, и у него кружилась голова, когда смотрел сквозь решётчатые перила вниз и представлял, как он туда летит. Нет, через перила не перепрыгнешь. Можно перелезть, но не успеешь вскарабкаться, как надзиратель схватит тебя за полу. Ты что это? Начинаешь думать о самоубийстве? К чёрту! Ещё вся жизнь и все дела впереди.
Он спустился по длинной прямой лестнице вниз, и тут, на перекрёстке высоких, многоэтажных коридоров, надзиратель передал его другому охраннику, и тот повёл дальше.
В конторе ждал Сабо, начальник тюрьмы. Он сидел за столом, положив на него сомкнутые руки, а в углу, за барьером, стояла табуретка для вызванного арестанта.
— Садитесь, — сказал начальник.
В помещении, после тёмной камеры, было слепяще светло, и Николай, сидя за барьером, напрягал ослабевшее зрение, щурился, силился рассмотреть, что там белело на столе перед начальником. Белел, кажется, конверт. Да, конверт, небольшой, с красной маркой.
— Ну, господин Федосеев, как себя чувствуете? — сказал Сабо.
— Скверно, господин начальник. Замерзаю.
— Холодно в камере?
— Просто невыносимо.
— Но другие что-то не жалуются.
— Не забывайте, что я болен.
— Слыхали? — начальник повернулся к бухгалтеру, который сидел за другим столом, в углу. — Нет. вы слыхали? Не забывать, что он болен! Оказывается, мы забыли. Ему плохо, ему ещё плохо! Работать не заставляем, разрешаем «открытую койку», — пожалуйста, лежи сколько хочешь. Доктор за него хлопочет, прописал лекарства, особую пищу, достал ему очки, и всё плохо!
— Доктор действительно хлопочет, и за очки ему большое спасибо, но я не пользуюсь ими. Не пишу, не читаю. Не даёте ни бумаги, ни книг.
— Да, библиотека временно закрыта.
— У вас в цейхгаузе лежат мои книги.
— Их надо ещё проверить. Да будет вам известно, здесь не всё разрешено читать. Здесь не Санкт-петербургский университет, а санкт-петербургская одиночная тюрьма. «Кресты». «Кре-сты»! Понимаете, что это такое?
— Понимаю. Гнуснейшая тюрьма, в которой отнимают даже положенное.
— Не гнуснейшая, а строжайшая. Поблажек не ждите.
— Мы требуем не поблажек — положенного.
— Любопытно, чего же вы ещё хотите?
— Отопляйте камеры, дайте бумаги и книг. И запросите из Казани мои записи, они нужны мне для работы.
— Слыхали? — Сабо опять повернулся к бухгалтеру, но старик ничем не поддерживал начальника и, добродушный, какой-то слишком домашний, инородный в этом убийственно казённом заведении, с печальным сочувствием глядел на измождённого заключённого. — Слыхали? Ему нужны записи! Для работы. Работу на днях вам дадим, не ищите, дадим, а записи ваши сданы в тюремный архив. Там, в Казани.
— Неправда. Мне обещали их выслать.
— Кто обещал?
— Начальник губернского жандармского управления. Полковник Гангардт. Это порядочный человек, от слова не откажется. Дайте бумаги, я напишу ему.
— Ладно, я сам запрошу его, раз он такой у вас порядочный. Здесь тоже не шельмы сидят.
— Рад буду признать, докажите.
— Вам вот письмо. — Сабо взял со стола конверт. — Читайте.
— Не могу, — сказал Николай, — очки в камере.
Бухгалтер снял свои очки.
— Может, подойдут? — Он вышел из-за стола, взял у начальника конверт, передал его с очками Николаю и вернулся в свой угол. И он и Сабо смотрели на Федосеева, один с тревогой, другой с выжидательной усмешкой. Они, конечно, прочли письмо, потому так и смотрели.
Николай разорвал уже вскрытый конверт и развернул слежавшийся жёсткий листок. Очки оказались не совсем по глазам, но буквы были крупные и отчётливые. Писал какой-то незнакомец из Царицына, что-то сообщал об Анне, но так туманно, с такими раздражающими недоговорками и намёками, что ничего не поймёшь. И чем дальше, тем несуразнее сообщения. Вот и конец письма, а ничего не рассказано. Дикая загадка. И шутовская подпись: «Печальный вестник Моисей Гутман». Что он хотел сказать, этот печальный вестник? Что случилось с Анной? Как она попала в Царицын? Почему не написала сама?
— Ну что, не обрадовали? — сказал начальник. — Письмецо придётся пока у вас забрать. Надо кое-что выяснить. Кто такая эта Анна Соловьёва?
Николай молчал.
— Понимаю, интимная связь, говорить неудобно. Тогда скажите, кто такой Моисей Гутман?
— Не знаю. И орошу прекратить вопросы, мне не до них. Отведите в камеру.
— Значит, Гутмана вы не знаете? Эх, Федосеев. Федосеев! Дворянин, из благородной семьи, а связались с евреями, революции захотели. Чего вам не хватало?