Валькирия революции
Шрифт:
Перо ее тем временем крепнет, журналы уже не отвергают ее статьи, а ждут. И не просто ждут — заказывают заранее. Продолжая оставаться специалисткой по финским проблемам, Коллонтай находит для себя новый «конек»: все больше ее начинает интересовать «женская» тема. Будучи уже автором двух книг («Жизнь финляндских рабочих» и «К вопросу о классовой борьбе»), а потом и третьей («Финляндия и социализм»), она стала писать и о женском движении, о некоей «пролетарской нравственности», которая «грядет на смену» общечеловеческой, презрительно именуемой буржуазной. Ее статьи «Роль феминисток и женщин-пролетариев в движении за эмансипацию женщин» и «Проблема морали в положительном смысле» привлекли внимание тех, кто именовал себя социал-демократами, и обильно цитировались в тогдашней политической публицистике. Начиная примерно с 1904–1905 года имя Коллонтай уже прочно вошло в список ведущих русских авторов на эти, стремительно входившие
Меж тем к ее «вольному союзу» с Саткевичем постепенно привыкли не только они сами и их окружение, но даже и начальство полковника, деликатно закрывавшее глаза на то, в каком странном «браке» тот живет. Это уже не было чем-то из ряда вон выходящим и повергающим в ужас. Демонстративно открытый альянс Максима Горького с актрисой Художественного театра Марией Андреевой тоже вызывал поначалу бурную общественную реакцию, потом с этим смирились и приняли как данность.
Теперь уже Александра и Дяденька не встречались конспиративно, как пугливые любовники, а часто оставались друг у друга, не слишком афишируя свою связь, но и ни от кого не таясь. И даже появлялись вместе «на публике». Отцовский дом был продан за хорошие деньги, Александра сняла большую квартиру на Фурштадской улице и поселилась там вместе с Зоей. От Зои не надо было ничего скрывать, пребывание Дяденьки в квартире на правах приходящего мужа никого не смущало. Зоя готовила, стирала, гладила, ухаживала за подругой, как нянька. И сама под разными псевдонимами помещала в газетах очерки, фельетоны, рецензии на спектакли и книги. Ее хватало на все. Александра же бывала в «жестоком цейтноте», даже если работала только над одной статьей. Миша жил отдельно :— с экономкой и гувернанткой. Изредка Александра посещала его гимназию, поддерживая таким образом иллюзию, что у Миши, как и у всех, есть родители и семья.
1905 год стал вехой не только в истории России, но и в судьбе Коллонтай. 9 января вместе со 140 тысячами других манифестантов она участвовала в шествии к Зимнему дворцу. Расстрел мирной демонстрации не мог не потрясти ее впечатлительную натуру. Включившись в агитационную работу нелегалов, она с особенным пафосом выступает на рабочих собраниях Невской заставы, на заводах и фабриках Охты и Васильевского острова, обнаружив в себе еще один, дотоле дремавший, талант — талант оратора, умеющего зажечь толпу. Он был сразу замечен и впоследствии использовался неоднократно, принеся ей и славу, и деньги. Осенью того же года на подпольном собрании в помещении Технологического института она познакомилась с только что вернувшимися из эмиграции В. Лениным и Л. Мартовым — двумя антиподами, двумя — тогда еще — приятелями и во многом единомышленниками. Это было одно из последних собраний, где русские социал-демократы, успевшие уже расколоться на большевиков и меньшевиков, заседали и спорили вместе.
На другом партийном собрании — примерно в то же время — Коллонтай познакомилась с соредактором первой легальной социал-демократической «Московской газеты» Петром Масловым, который приезжал по редакционным делам в Петербург. Пухленький, рано начавший лысеть (ему еще не было сорока), похожий на капризного и ласкового мальчика, этот русский экономист уже завоевал себе прочное имя трудами по земельному вопросу и по аграрной реформе — об этом, с разных, конечно, позиций, писали тогда политики и ученые всех направлений. Маслов тяготел к социал-демократам, разделяя по всем вопросам точку зрения ее меньшевистского крыла. Его печатные и устные выступления были так убедительны, что Коллонтай решительно приняла его сторону. Огромную роль при этом играли и личные симпатии: этот ученый и лектор привлекал ее своим темпераментом, убежденностью, логикой, но еще и «каким-то магнетизмом» (так писала она впоследствии Зое), которое он излучал. Как всегда у Александры, личное слишком органично совмещалось с «общественным» — не в том, разумеется, смысле, в каком это выражение стало впоследствии употребляться большевиками.
Ленин отчаянно критиковал Маслова за «ревизионизм», за «измену марксизму» — причиной тому была не столько его программа муниципализации земли, сколько воинственная принадлежность к меньшевизму, а если точнее, воинственная антипринадлежность к большевизму. Ни одну из ленинских позиций — ни концептуальных, ни прагматических (железная партийная дисциплина с безусловным подчинением меньшинства большинству, «рядовых» — партийному начальству) — он не принимал. Произведя на Александру «неизгладимое впечатление» (из того же письма Зое), Маслов автоматически делал ее убежденной меньшевичкой: увлекаясь сердцем, она «увлекалась» и головой, разделяя взгляды того, кто имел влияние на ее чувства. Если это не относилось к Дяденьке, то лишь потому, что у того вообще не было отчетливых политических идей: он был замечательным профессионалом, честным и благородным другом, а политики
Появление Маслова в мыслях любимой женщины (пока еще только в мыслях) он заметил сразу — и мудрено было бы не заметить, если имя его теперь не сходило с ее уст. Но и виду не подал: по-прежнему переписывал ночами каллиграфическим почерком ее сочинения — уже (еще!) не романы и повести, а грандиозные планы надеть на человечество хомут всеобщего счастья.
Вот что писала тогда Коллонтай в своей пропагандистской брошюре «Кто такие социал-демократы и чего они хотят?»: «…Всякий, кто будет трудиться, будет не только сыт, обут, но сможет пользоваться и всеми теми удобствами и радостями жизни, которые сейчас доступны лишь богачам. Само собой разумеется, что всякую работу постараются обставить как можно здоровее и лучше, а так как трудиться будут все, то на долю каждого придется вовсе не так много работы […] Не будет ни богатых, ни бедных […] значит — прекратится неравенство. Останется только неравенство ума или таланта […]
Итак чтобы прекратились все современные несправедливости и бедствия, — предлагается: 1) заменить частную собственность собственностью общественной, или коммунистической, 2) ввести совместный обобществленный труд и 3) вместо производства для продажи изготовлять продукты для общественного и личного потребления».
Утопичность этого «проекта» разумным людям была очевидна еще и тогда, его унылость тем более. На «массу» подобный бред производил впечатление, но каково все это было не только читать, а и переписывать умнице Саткевичу с его ясной головой и математически точным умом?! Отдохновением было, когда Александра затевала разговор об искусстве, о литературе. Хотя ее вкусы и рассуждения были предельно утилитарны и до вульгарности социологизированы («искусство хорошо тогда, когда оно служит делу рабочего класса»), все же разговоры на эти темы казались музыкой по сравнению с монологами огрядущей победе «людей труда» над ненавистными эксплуататорами. Кстати, музыку Александра особенно не любила. Впоследствии так объясняла это в своих черновых заметках: «Музыка вызывала эмоции и мешала думать, а в те годы основное было думать, изучать. Для эмоций отведен был свой «ограниченный участок» — любовь к определенному человеку, роман со слезами и радостями, всевозможные оттенки переживаний». На этом «ограниченном участке» Дяденьке было тесно и неуютно, но он в самом деле любил и оттого терпеливо сносил любые «оттенки переживаний» женщины, которая менялась у него на глазах.
Легче было говорить о кубизме, внезапно ставшем увлечением Александры: сколь бы ни был он чужд консервативным вкусам полковника, но тут, по крайней мере, существовала возможность спора, тогда как о «деле» рассуждать не полагалось. Там Александра была права, потому что она была права всегда…
Ретроспективно оглядывая свой жизненный путь годы спустя, Коллонтай записала в дневнике: «Было хорошо в совместной жизни и дружбе с Дяденькой. Он меня берег и баловал. Но опять душно стало, опять ушла […]». Перед кем она лукавила, кого хотела обмануть в записях для себя самой, тем паче наедине с Вечностью, уже на самом последнем витке жизни? «Опять» ушла она не от «духоты» жизни с Дяденькой, — жизни, измотавшей его и не давшей, как видно, никакой радости ей, а оттого, что замаячила новая страсть. Только и был теперь свет в окне: Петенька Маслов! И он тоже — степенный, расчетливый, типично кабинетный ученый, чуждый бурных страстей и порывов, — решил, презрев условности, броситься в омут новой любви.
Новой — ибо Петр Петрович состоял в законном браке, и жена его, носившая редкое даже для той поры имя Павлина, в просторечии Павочка, неусыпно следила за мужем, не отпуская от себя ни на шаг. Ни о каком союзе, наподобие того, который Александра навязала Саткевичу, тут не могло быть и речи. Ни в Петербурге, ни даже в Москве, если бы она решилась туда переехать. Оставался единственный выход: все спасающая, разрубающая все узлы заграница. Благо — вот уж, право, везение! — Маслов получил приглашение на цикл лекций в Германии, и это давало ему возможность, пусть на короткое время, оторваться от бдительного ока жены. Надо ли говорить, что Коллонтай немедленно последовала за ним!..
Счастливое совпадение: по рекомендации Карла Каутского и Розы Люксембург германская социал-демократическая партия пригласила ее в Мангейм на свой очередной съезд. Здесь она познакомилась с Карлом Либкнехтом, Кларой Цеткин, с другим гостем съезда — Августом Бебелем. Круг ее знакомых необычайно расширился, многие из них стали не только товарищами по «делу», но и личными друзьями. Теперь уже можно было говорить, что она окончательно вошла в «высшие эшелоны» европейской социал-демократии, в ее элиту. Но главную радость доставило ей тогда вовсе не это: на обратном пути она несколько задержалась в Берлине, ощутив наконец свободу от всех и от вся, — здесь ждал ее Маслов.