Валькирия
Шрифт:
Блуд долго мерил меня бессовестным взглядом, потом сощурился:
– По-другому бы с тобой, девка, потолковать…
Я наступила на ногу побратиму, собравшемуся ответить. Я ничего не сказала, но отдарила Блуда прищуром не менее наглым, чем его собственный. И опять сама себе ужаснулась. Я ли это, мечтавшая лететь над лесами, над жемчужным засыпающим морем – навстречу Тому, кого я всегда жду?.. Стало быть, сходила прежняя кожа, лезла новая, грубей древесной коры. Не этого ли хотела…
Потом я долго стояла одна в полутёмной,
…Ступени, всякий раз пронзительно певшие под моими ногами, не скрипнули под вождём. Хоть и был он тяжелее меня самое меньшее вдвое. Небось, сам резал ступени, когда строили дом. Откуда мне знать. Я обернулась, когда он шагнул на последнюю. Он хмуро смотрел на меня, и я пятилась понемножку, пока не прилипла лопатками к скоблёной стене. Допрежь он ко мне почти ни разу не обращался, о чём со мной рассуждать, да и я тому была только рада, вожди ходят посередине между людьми и Богами, при них, как при молнии, не обогреешься, а страху!..
Он тяжело смотрел мне в глаза ещё какое-то время, потом протянул руку и взял за плечо, и я сразу почувствовала, что на плече встанут синие пятна, кованые пальцы медленно сжались, придушит – не охнешь…
– Язык твой болтливый… – сказал он вполголоса. Оттолкнул меня, как тряпочную, и ушёл.
Позже мысленно я переживала всё это ещё не раз и не два и в мечте слышала гордый собственный голос: за что, воевода? чем провинилась? а не провинилась – не тронь!.. То в мечте. Я уже сказывала, достойную речь я придумываю на другой день. Ножки мои подломились… всё, хватит с меня. Я съёжилась, ткнулась носом в колени. Хотелось стать ещё меньше и закатиться горошинкой в щель меж половиц. И лежать там, слушая издали голоса, скрип и шорох шагов, пока крепость будет стоять. А потом тишину, когда ей настанет время рассыпаться. И даже кто-то другой, привыкший смотреть со стороны и ухмыляться, помалкивал. Наверное, ему тоже было довольно.
2
Долго ли я там сидела, неведомо. Кажется, потом я заснула, как часто бывает, по крайней мере со мной, если душе не сладить с поклажей. Но вот знакомые руки схватили меня и начали тормошить, и голос Хагена кликнул:
– Дитятко, здесь ли ты?
– Здесь, здесь она, дед, – отозвался Ярун. Это он извлёк меня из-под лестницы, где я свернулась и начинала уже примерзать к обындевелой стене. Я вяло сопротивлялась, отталкивала побратима, но он сгрёб меня в охапку и понёс в дверь дружинной избы, мимо Хагена, сокрушённо качавшего седой головой.
Внутри дышало теплом медленное очажное пламя и по лавкам было достаточно свободного места. Побратим и наставник нашли уголок на нижнем ложе, усадили, закутали меня в одеяло, сели по сторонам.
– На-ка. – Ярун протянул чашку горячего мёда. Я выпила, как безвкусную воду. Я ждала, чтобы питьё меня тотчас повалило, но вышло наоборот. Будто кулак разжался внутри и отпустил, я потянулась к огню и застучала зубами, холод из меня выходил.
– Дитятко, – повторил Хаген, скользя рукой по моим растрёпанным волосам. – Не держи зла на Бренна…
Слыхал бы варяг, как меня, из ничтожных ничтожную, уговаривали не держать на него зла! Я туповато хмыкнула, и Хаген сказал:
– Он вождь.
И ведь так как-то сказал, что я мигом припомнила не только тяготу ведшего за собой столько людей, но и сгубленный род, угасшее племя и родину, оставленную мореходом… и ещё что-то, постигшее его у нашего тына.
– Дедушка!.. – всеми пальцами ухватилась я за локоть старого сакса. – Почему воеводе нельзя пить молока?
Хаген вздохнул, опустил голову.
– Когда он стал юношей, ему даны были запреты. На языке его предков они называются гёйсами, и говорят, что нарушивший их встречает скорую смерть.
Раньше у каждого было множество гейсов, особенно у вождей, но теперь всё измельчало. Бренн не должен отказываться от угощения, стоять под берёзой и пить молоко.
Ярун, внимательно слушавший, надумал спросить:
– Значит, если бы он не взял молоко, он всё равно нарушил бы гейс?
Хаген снова вздохнул, развел руками:
– Нарушил бы. Так чаще всего и получается.
Я молчала, кутаясь в одеяло. Теперь я понимала слёзы Велеты и отчаяние Славомира, желавшего отвести беду от вождя. Страшная сила, должно быть, эти запреты. Я вспомнила, с какой усмешкой варяг пересчитывал наши стрелы, нацеленные ему в грудь. И как споткнулся при виде безобидного ковшичка с молоком.
– А Славомир?.. – спохватилась я. – Он тоже?..
Хаген ответил:
– Якко не должен есть утиных яиц и спать ногами на север. Он жалуется, что это очень трудные гейсы, особенно летом на корабле.
Ярун, волнуясь, спросил:
– А Велета?
Хаген чуть слышно засмеялся.
– Она же девушка, дурень. Разве девушке можно что-нибудь запретить?
Ярун ответил смешком. Ему хорошо, ему не пришлось поскользнуться в чужую волчью ловушку, а мне не до шуток. Я теперь знала, откуда в любой басни все эти серебряные листочки, которые нельзя трогать, срывая румяное яблочко, и копытца с водой, из которых не пьют, чтобы не превратиться в козлят… Древний страх, у нас на три четверти позабытый, но кое-где ещё властный, ещё способный обречь…
– Жаль, мы прежде не знали, – услышал мои мысли Ярун. – Я бы уж подлил кое-кому в пиво утиных яиц… чтобы бревён моей спиной не считал…
– Не подлил бы, – сказал Хаген печально. – Гейсы нарушаются только тогда, когда суждено.
Ночью, свернувшись клубком в ногах у старого сакса, я вновь шла домой заснеженным лесом, и кузов отборной клюквы был у меня на плечах. Зелёные звёзды мерцали и прятались. С моря надвигалась метель.
Проворные лыжи вынесли на поляну, казавшуюся смутно знакомой, и позёмка с шуршанием охватила колени. Летучий снег заметал большого мёртвого зверя, лежавшего посередине прогалины, и я кинулась в ужасе, почти признав в нём Молчана, но это был не Молчан. Просто волк, только что бившийся из-за волчицы и не узнавший любви. Матери Рожаницы теперь шили ему новую шубу, лежавшая здесь больше не пригодится. Я перевернула тёплую тушу, вынула нож. Потом свернула пустую мокрую шкуру, подвязала к кузову снизу. Похоронила волка в снегу и заторопилась домой.