Валькирия
Шрифт:
Наконец Меховые Штаны прижал сына старейшины спиною к столбу и отобрал меч, потом вовсе сбил с ног и ступил, торжествуя, обтаявшим сапожком ему на живот. Сын Третьяка забавно барахтался, ёрзая по полу… Мои волосы точно поднялись бы дыбом, не будь они плотно стянуты в косу. Вождь не простит глумотворства. Если бы кто у нас нарядился дядькой-старейшиной и дал себя повалить… ногою топтать!.. Да что там, я первая ринула бы бесстыжего за ворота: думай, дурень, кого берёшься дразнить…
Я сидела ни жива ни мертва, хотелось зажмуриться и отдышаться на чистом морозе, а уж потом идти складывать кузовок… Велета заливалась
8
Попозже внесли изрядную кадь горячего киселя. Девчонки принялись разливать, оделять честных гостей. Голуба Третьяковна с поклоном протянула первую латку отцу. Тот передал её воеводе, вторую взял сам. Я отряхнула руки и встала – добыть киселька Хагену и Велете. Старик потянул за подол, усадил обратно на лавку:
– Сядь, прыткая. Не обнесут.
Вождь сказал что-то Голубе, кивнул вроде на нас. Красавица подошла, ласково улыбнулась старому саксу:
– Отведай, дедушка.
…мать ругала меня, говорила – недобрая, со зла о людях сужу. Наверное, хорошо знала меня – вот опять примерещилось в ясных глазах молодое, бесстыжее: на кисель, мол, все едоки…
– Спасибо, славница, – ответил старик. Голуба протянула другую латку Велете:
– И ты не побрезгуй, краса ненаглядная.
Так скажет лишь неколебимо уверенная в своём превосходстве. Не знаю, не мне судить насчёт красоты, но она была куда крепче Велеты; небось, работу всякую знала и уж снежком могла залепить – очей не протрёшь. Велета негромко поблагодарила, начала есть. Кисель был малиновый, с мёдом – на всю избу пахло ягодами и поздним летом в лесу.
– Внученьку попотчевать не забудь, – сказал Хаген Голубе.
Третьяковна меня как будто только заметила, пригляделась. Да не ко мне! К моему кожаному ремню, каких девки не носят, к сапогам на четыре пальца больше своих. Она ответила:
– И попотчевала бы, да обидеть боюсь, не умею звать-величать, то ли добрым молодцем, то ли красной девицею…
Так!.. Я взмокла от обиды и ничего не сказала. Никогда я не была быстра на язык. Завтра к вечеру, пожалуй, придумаю достойный ответ. Дома меня всё же трогали редко, знали – могу и нос раскровить. Вразумлять ли дочку старейшины, с которой, того гляди, наш воевода об руку станет ходить? Где ж петлял ты, при ком ни один злой рот не раскроется, кому и старейшина с воеводой не возбранят меня заслонить?..
– Не слушай, Зимушка, – сказала вдруг Велета. – Глупа она. Ты не слушай.
Третьяковна фыркнула, тряхнула золотой головой и ушла. Велету облаивать – не меня, тут сердитые руки схватят за шиворот. Киселём меня всё же не обнесли. Нам с Яруном, наимолодшим, в самый поздний черёд поклонилась какая-то девка, глядевшая на меня с безжалостным любопытством, как на двухголовую. Я их с Голубой вкупе не побоялась бы. Я взяла лакомство и поставила нетронутым сзади себя. Пусть ест, кому охота, а мне не впрок… И воняет кислятиной.
Ярун, подносивший ложку ко
Хаген взял за плечо, склонился над ухом:
– Проводи домой, дитятко, голова что-то болит.
Я собрала рукоделие и почти не удивилась, когда Ярун и Велета поднялись следом за нами.
Луны не было, но в небе светили яркие звёзды, и Млечный Путь расстилался над головами, упираясь одним концом в тёмную крепость, другим – в косматые сосны за деревней. И что-то дрожало над морем, мерцая волшебным огнём.
Я любила небо и звёзды. Ясные зёрна, брошенные в бездонный колодезь. Глаза, что пращуров наших видали и правнуков, дай время, увидят. Мне под звёздами думалось о таком, что пребудет. Не о счастье охотничьем, не о мозоли на пятке и не о загубленном утром древке стрелы – выпрямляла в горячих камнях да пережгла… Не могу лучше сказать.
Отголоски покинутого веселья порой достигали ушей, далеко, без опаски летя в стылом воздухе ночи. Я вспомнила свою недавнюю злость, красавицу Голубу – и улыбнулась. Я не знаю, случалось ли ей думать о звёздах.
Смертный человек живёт в двух мирах одновременно. Один – это мир плоти. Другой – мир души, где еда – не одно насыщение, но и причастие, соединение с другими людьми, клятва верности доброй земле. А состёгнутый пояс не столько притягивает к телу одежду, сколько хранит в человеке живую добрую силу, оберегает от нечисти. Раньше мир был един. Тогда Боги жили среди людей, а люди не умирали. Потом влюбчивый Змей поволок приглянувшуюся Перунову жёнку, родилась вражда, затворились каждый от каждого, море от суши, земля от небес, мёртвые от живых… Даже видеть разучились друг дружку. В мире мёртвых слепы живые, слеп и вышедший из-за черты, только кривому оборотню хорошо в обоих мирах, затем что у него на каждый мир по руке, по ноге и по глазу…
И лишь ночью, когда небу кажется, что люди уснули и не подсмотрят, – ушедшее хочет вернуться. Глядят, глядят небесные очи, и тянется к ним душа человека, вот-вот что-то поймёт…
– Руку зашиб, отроче? – спросил Хаген Яруна на полдороге домой. Действительно, мой побратим, приотстав, мял сквозь рукав левый локоть, а старик по привычке слушал шаги. Ярун немедленно догнал нас и начал отнекиваться, потом, запинаясь, припомнил, как мы катались по полу в доме и как его, невезучего, угораздило самой косточкой о ребро твёрдой доски:
– Занемело вот, с тех пор не отходит.
Хаген молча покачал головой, а Велета хотела что-то сказать, но не решилась и собралась с духом лишь у ворот:
– Бренн вчера борец-траву парил… Я посмотрела бы, может, осталось…
Славомир с братом полдня накануне ломали шеи друг другу. Не моя забота, кто превозмог, но шеи трещали.
– Посмотри, дитятко, – разрешил Хаген. – А спросят, скажи, я велел.
Здесь считалось, что добрые травы слушаются только того, кто выдержал Посвящение. Они сохранялись в особенных коробах, в самом святилище-неметоне. Велета или мы с побратимом отважились бы войти в запретную храмину, лишь если бы кто умирал у нас на руках. Другое дело горница, где братья живут.