Вальтер Скотт
Шрифт:
Среди почитательниц Скотта оказалась и принцесса Уэльская Каролина, получившая в 1796 году официальный развод и избравшая своей резиденцией Монтэгю-хаус в Блэкхите. В глазах англичан Каролина была в первую очередь политической фигурой. Ее бывший муж и будущий принц-регент, враждовавший со своим отцом Георгом III, стоял за вигов; из этого следовало, что тори выступали против пего и поддерживали все и вся, чего и кого тот недолюбливал, включая Каролину. Консервативные симпатии Скотта обеспечили ему приглашение в Блэкхит, где принцесса попросила Скотта почитать его стихи. Вместо этого он прочитал стихи Джеймса Хогга, после чего имя принцессы появилось в числе подписчиков на собрание сочинений Этрикского пастуха.
Домой он вернулся убежденным тори. Когда лорда Мелвилла оправдали, сняв с него обвинение в злоупотреблении властью, Скотт написал к званому обеду, устроенному по этому случаю, хвалебную песню, в которой вигам досталось по первое число, принцесса была объявлена «красавицей в беде», а Чарльз Джеймс Фокс уподоблен одноименной твари [33] . Эта песня настроила многих влиятельных
33
Фокс (англ. «fох») — лис, лиса.
В начале 1807 года он снова приехал в Лондон: подбирал в Британском музее материалы для издания Драйдена и служил приманкой на званых вечерах. «Уверяю тебя, у меня скопился полон поднос приглашений от министров, с портфелями и без оных — все они редкостные фигляры», — писал он жене из своей лондонской резиденции, дома № 5 по Кладбищенской улице в районе Сент-Джеймс. Он рассказывал ей, что на одном из приемов угодил «в сборище безобразнейших древних уродин, каких мне только доводилось лицезреть. Кроме этих бестолковых старых кошек, там оказался еще занудливый политикан-англичанин с дьявольски крепкой памятью, нафаршированной именами и датами, коими он безжалостно нас поливал». Скотт дважды завтракал с маркизой Эйберкорн в ее особняке на площади Сент-Джеймс и был допущен в ее будуар — «так-то вот!». Он еще раз побывал у принцессы Уэльской, которая (писал он) «приняла меня, можно сказать, в распростертые объятья»; она продемонстрировала Скотту новые усовершенствования в своем доме и лукаво осведомилась, не боится ли он пребывать с нею наедине. Поездка в Портсмут натолкнула его на следующие размышления: «Что мне решительно не понравилось, так это вид каторжников, работающих в железах на верфях. Свободнорожденный британец в оковах — унизительна одна мысль об этом!»
Посетил он в Лондоне и Джоанну Бейли — тогда она только что переехала в новый дом (этот дом стоит в Хэмпстеде и поныне), где ей предстояло провести остаток своей долгой жизни. Они познакомились годом раньше и были весьма друг в друге разочарованы при первой встрече: она ожидала увидеть «идеальную изысканность и топкость черт», он же рассчитывал на знакомство с личностью яркой и красочной. Однако вскоре она обнаружила в нем доброту и проницательность, какие с лихвой искупили отсутствие изысканности и тонкости, а он, со своей стороны, нашел в ней непосредственность, искренность и простоту, всегда пленявшие его больше, чем достоинства, которые он уповал найти.
Джоанна Бейли была дочерью шотландского священника и племянницей знаменитого хирурга Джона Хантера. Она и ее сестра Агнес жили на солидный капитал, завещанный им другим дядюшкой, Вильямом Хантером, и плюс к этому на содержание, что выплачивал им брат Мэтьо, модный доктор, ставший личным врачом Георга III. Никто не подозревал, что в скрытной скромнице Джоанне с ее мягким шотландским акцентом, невинным личиком и безыскусными манерами кроется личность более выдающаяся, нежели заурядная сестра какого-нибудь помощника приходского священника — хорошая портниха и добрая христианка. И когда в 1798 году появился анонимный томик «Пьес о страстях», те, кто знался с Джоанной, рискнули бы заподозрить в их авторстве кого угодно, но только не ее. Пьесы не на шутку взбудоражили литературные салоны, где их вполне серьезно сравнивали с творениями Драйдена и елизаветинцев [34] . На сцене они не ставились, что, понятно, приводило в восторг тогдашних интеллектуалок (в то время их еще именовали «синими чулками»), ибо ничто так не роняет произведения искусства в глазах интеллектуальной элиты, как вульгарный успех у публики. Все считали само собой разумеющимся, что автором сборника должен быть мужчина, пока кто-то из современников не сделал одного глубокомысленного наблюдения: всем героиням в пьесах не меньше тридцати лет, а какому мужчине придет в голову писать героинь старше двадцати пяти. Тайну раскрыла сама Джоанна, поставив в 1800 году свое имя на титульном листе третьего издания. В том же году над ней нависла реальная угроза выйти из моды — Джон Филип Кембл и его сестра Сара Сиддонс поставили в апреле одну из пьес, «Де Монфор», на сцене театра «Друри Лейн». К счастью, постановка провалилась, и завсегдатаи салонов, облегченно вздохнув, продолжали превозносить ее гений.
34
Елизаветинцы — Шекспир и современные ему драматурги: Бен Джонсон, Кристофер Марло и др.
Джоанна безумно любила театр и питала детскую слабость к волшебству, суевериям и сверхъестественным ужасам. Жила она во времена, когда уважающая себя женщина не могла пойти в актрисы, а потому отводила душу сочинением драм. Появились еще два выпуска «Пьес о страстях» и томик разномастных произведений для сцены. Но хотя осенью 1821 года сам Эдмунд Кип возобновил в «Друри Лейн» постановку «Де Монфора», своим первым и последним театральным успехом Джоанна обязана Вальтеру Скотту. Сегодня нам не найти и следа гения в ее многословных и безжизненных драмах, которые он считал гениальными. В ее белом стихе, исполненном по всем правилам версификации и с отменной добросовестностью, нет и проблеска вдохновения; Скотт же и в статьях и в письмах отзывался о ней так, словно она была вторым Шекспиром, разве что без чувства юмора.
Скотт был добрейшей души человеком. Ему нравилось доставлять радость другим и претило кого-нибудь огорчать. Во времена, когда драма была «отдана на милость подлецам и уличным девкам, ибо другие театралы и покровители сцены, по всей видимости, повывелись», он считал позором, что пьесы Джоанны, исполненные высоконравственных чувств и достоинств и свидетельствующие о стремлении автора правдиво отобразить человеческую природу, остаются в небрежении. К тому же он прекрасно видел, что провал на театре больно ее задел, как бы она ни пыталась это скрыть, а грядущее признание потомков, с его точки зрения, не утешало ни ее, ни его самого. Так хотя бы при жизни ей надлежало получить всю хвалу, какую он мог ей воздать. И возможно, не такое уж непомерное это было преувеличение — называть ее «лучшим драматическим сочинителем, которого Британия породила со времен Шекспира и Мэссинджера», поскольку за истекшие десятилетия на английских подмостках и впрямь не появлялось поэтических шедевров, или утверждать, что язык одной из ее пьес «по богатству и разнообразию фантазии можно сравнить разве что с языком Шекспира», поскольку ни одна драма после «Бури» богатством и разнообразием фантазии не отличалась. Восторги Скотта объясняются еще и тем, что сам он страдал маниакальной — иначе не назовешь — одержимостью белым стихом. Он был насквозь пропитан елизаветинцами, его критическое чутье притупилось, и в этой области он уже не отличал поэзию от прозы, коль скоро в драме соблюдались положенный ритм и положенная длина строки.
Скотту быстро приелось служить украшением столичных гостиных, и в 1807 году, к концу своего пребывания в Лондоне, он написал Шарлотте: «Меня радует, что я скоро вырвусь из этой суеты, и вдвойне радует надежда ровно через педелю прижать к груди тебя и детей». Но еще раньше он дал Анне Сюард обещание навестить ее, так что решил завернуть к ней по пути на пару часов в Личфилд. Эта любезность дорого ему обошлась. Пара часов растянулась на двое суток: он говорил и декламировал либо слушал, как говорила и декламировала хозяйка. «Она великолепно читала и декламировала, а анекдоты рассказывала просто бесподобно», — отметил он. Один из рассказанных ею анекдотов лег потом в основу его новеллы «Комната с гобеленами». Ей же декламация Скотта не очень понравилась — она, по ее словам, напоминала манеру доктора Джонсона, «чтение слишком монотонное и страстное, которое не украшало ни его собственные, ни чужие творения». Но разговоры Скотта ее покорили, его память (опять же напомнившая ей о докторе Джонсоне) потрясла, а манеры очаровали. Скотт собирался ограничить свое пребывание несколькими часами, потому что его напугали ее письма; он задержался на два дня, потому что его увлекли беседы с нею.
Анна Сюард, прозванная в свое время «Лебедью Личфилда», была синейшей из «синих чулков», интеллектуальнейшей из интеллектуалок. Личфилдский каноник, ее отец, проживал в епископском особняке на территории собора, поскольку епископы обосновались в своей сельской резиденции. После смерти отца Анна осталась в этом особняке, великолепной постройке времен Карла II, ставшей при ней средоточием культурной жизни центральных графств Англии, ибо каждый, кого туда приглашали, был обязан кое-что разуметь в литературе, музыке или живописи. Легко понять, что дама столь изысканных вкусов не могла не тяготеть к произведениям второразрядным и неизменно предпочитала их творениям истинного гения. Длинные велеречивые письма Анны, изобилующие многосложными словами и псевдоюмористическими оборотами, полны славословий по адресу поэтических достижений таких идолов на час, как Вильям Хейли, Роберт Саути, Вильям Мейсон и Эразм Дарвин. Ее послания к Скотту вызывали у последнего острые приступы болезни, которую она сама как-то назвала «перофобией». Перспектива играть «льва» в столь «литературном» салопе повергла его в некоторый трепет, и в письме к ней он умолял не подозревать его «в глупом тщеславии и стремлении выдать себя за писателя-джентльмена». Назначение шерифом, подчеркивал он, позволяет ему «относиться к своим литературным опытам скорее как к забаве, а не источнику дохода», однако блистательнейшие писатели Англии часто вынуждены печатать свои сочинения лишь после того, как соберут предварительную подписку, — «а все нужда, бесчестье нашего века, который, может, и войдет-то в историю только потому, что прославят его они, а не кто-то другой». Он просил Анну не заблуждаться и видеть в нем не преданного литературе жреца, но «безмозглого полузаконника-полуспортсмена, в голове у которого с пяти лет гарцует кавалерия; полузнайку-полубезумна, как порой заявляют ему его друзья».
При всех его страхах пребывание у Анны Сюард увенчалось полным успехом; он был в восхищении и от прямоты ее характера, и от ее дара рассказчицы. После кончины Анны в 1807 году Скотт сочинил эпитафию для ее надгробия в Личфилдском соборе и выполнил обещание издать три томика ее стихов, «которые в массе своей, — доверительно сообщал он Джоанне Бейли, — совершенно чудовищны».
Дела у Скотта шли теперь как по маслу, и, если б не осложнения с двумя младшими братьями, Томом и Дэниелом, все было бы великолепно; но их эскапады омрачали его в остальном безоблачное существование. Главная человеческая слабость Скотта была чисто национальной по духу — приверженность к своему клану, семейная гордость. Избытку этого чувства он не только обязан своими дальнейшими бедами — именно оно заставило Скотта совершить единственный на памяти друзей бесчеловечный поступок и допустить единственную грубость за все время пребывания в Ашестиле. Но сперва, чтобы уже к ним не возвращаться, скажем несколько слов о его сестре и старших братьях — их роль в жизни Скотта была ничтожной. Брат Джон, избравший военную карьеру, по состоянию здоровья ушел в отставку в чине майора, поселился вместе с матерью и умер в 1816 году. Человек он был скучный и больше всего на свете любил перекинуться в вист с приятелями, тоже отставными офицерами; у них с Вальтером были разные вкусы, так что виделись они редко, хотя относились друг к другу достаточно сердечно. Брат Роберт, пошедший во флот, скончался на службе в Индии в 1787 году и был погребен по морскому обычаю. Сестра Анна, всегда отличавшаяся слабым здоровьем, умерла в 1801 году.