Вальтер Скотт
Шрифт:
Но с двадцати до двадцати пяти лет Скотт был погружен в дела куда более мучительные и захватывающие, нежели кропание виршей. Как-то осенью 1791 года прихожане расходились из церкви Серых Братьев после воскресной утренней проповеди. Пошел дождь, и Скотт под своим зонтом проводил до дома незнакомую девушку, которая жила недалеко от площади Георга. На ней была зеленая накидка, а когда она отбросила капюшон, его поразила ее красота. Он провожал ее несколько воскресений кряду в любую погоду и наконец узнал, что ее зовут Вильямина Белшес. Это не помешало ему влюбиться, и большую часть времени, выделенного на занятия правом, он проводил у окна, высматривая, не мелькнет ли она на улице. Если Скотт говорил правду, утверждая, что Матильда в его поэме «Рокби» — это попытка обрисовать Вильямину, она и в самом деле была красива. У нее были темно-каштановые кудри, карие глаза и черные ресницы. Волнуясь, она краснела, но обычно на ее бледном лице были написаны смирение и безмятежность, причем выражение это подчеркивали высокий лоб, задумчивый вид и опущенный долу взгляд. Вероятно, она обладала тем, что свет именует высокоразвитым чувством нравственности, которое, однако, частенько смягчалось в ней врожденной живостью характера. Женщины подобного типа всегда привлекали Скотта как в жизни, так и в литературе; нетрудно догадаться, что Вильямина являла собою очаровательное сочетание важности и веселости.
Ее отец, сэр Джон Белшес, был адвокатом, мать — дочерью графа Ливонского. Когда молодые люди
22
Обожаемая, предмет страсти (франц.).
Измученный неопределенностью, он обратился к Вильяму Клерку, и тот посоветовал Вальтеру откровенно написать Вильямине о своих чувствах и спросить ее, можно ли рассчитывать на взаимность. Так он и сделал. Ответ, видимо, его успокоил, хотя, судя по всему, она отказалась даже намекнуть родителям об их отношениях. Он переслал ее письмо Клерку, и друг тоже истолковал его в благоприятном для Вальтера смысле.
Весной следующего года он отправился с приятелями в Тросакс, после чего их оставил и один дошел пешком до Крифа, а оттуда проследовал верхом через Перт, Данди, Арброт и Монтроз. В Бенхолме он сделал остановку, надеясь на приглашение из Феттеркерна; его «можно было легко найти на зубчатых стенах укрепления, причем взор был устремлен к далеким Грампианским вершинам». Приглашения, однако, не последовало, и он, печальный и понурый, отправился в Эбердин, «погрузившись в тревожные мысли о тенях, облачках и тучах, которые омрачают мои надежды на счастье». В Эбердине он занялся кое-какими судебными хлопотами и тут наконец получил долгожданное приглашение. Завершив крохотные раскопки в Дьюнотаре, он отбыл погостить у родных Вильямины, которая слегка приболела, но к его приезду вполне оправилась. Там он провел начало мая — развлекался раскопками у старой крепости, скрывал свои чувства от домашних Вильямины и писал стихи.
И все же эти последние два года — до ее двадцатилетия — он, как нам кажется, жил между отчаянием и надеждой. Потом он говорил, что три года сладких грез и два года пробуждения от них — вот, собственно, и вся история его любви. После пребывания в Феттеркерне весной 1796 года надежда быстро сменилась отчаянием, которое усугубили слухи об ухаживаниях за Вильямипой со стороны Вильяма Форбса, сына состоятельного банкиpa и наследника титула баронета. В начале сентября Скотт писал из Келсо Вильяму Эрскину, что пребывает в неуверенности, растерянности и глубочайшем унынии, ибо «сухая цифирь», как он презрительно величал банкира, «конечно же, отправился в Феттеркерн». А в конце месяца он упоминает о «кампании, развязанной номинальным баронетом и его сынком и наследником Дон Гильельмо [23] . Вспоминая об этом визите и его последствиях, я пытаюсь себя сдержать, но, Боже милостивый, дорогой Эрскин, чего мне это стоит! Отыди от меня, сатана, отыди!» Он умоляет друга писать ему чаще, чтобы поддержать в «борьбе с синими бесами, и черно-белыми бесами, и серыми, которые настырно лезут в спутники моему одиночеству».
23
По аналогии с Дон-Жуаном и соответствию английского имени Вильям испанскому Гильельмо.
12 октября он узнал самое страшное: Вильямина выходит замуж за Вильяма Форбса. Влюбилась ли она в перспективы, открывавшиеся перед юным банкиром, либо же в него самого — этого мы никогда не узнаем. Скорее всего она и сама не знала, хотя полагала, что знает. Среди неопубликованных бумаг родственницы Скотта мисс Расселл, сохранившихся в Ашестиле, есть запись о том, что Вильямина дала Вальтеру отставку при личной встрече и он, хлопнув дверью, заявил на прощанье, что раньше ее вступит в брак. Это звучит правдоподобно: по словам одного из друзей Скотта тех лет, он «отличался весьма несдержанной и раздражительной натурой», которую, добавим, небезуспешно смирял на протяжении всей своей жизни. Утверждают также, что Вильямина была в замужестве очень несчастна и ее родные считали, что этому есть причины. Правда все это или домыслы, нас в данном случае не интересует. Вывод из ее решения напрашивается сам собой: с мирской точки зрения, будущий банкир-баронет был партией куда предпочтительней, чем нищий адвокат, увлекающийся рифмоплетством. Нас интересует другое — как принял ее решение Скотт. Этот удар он переживал сильно п долго. В «Роб Рое» есть эпизод, в котором он почти наверняка воссоздал собственное свое состояние после отставки, — когда Фрэнк решает, что его навеки разлучили с Дианой:
«Неожиданность встречи и горе разлуки ошеломили меня... Наконец слезы хлынули из глаз моих... Я машинально отирал эти слезы, едва сознавая, что они текут; но они лились все обильней. Я чувствовал, как что-то сдавило мне горло и грудь — histerica passio [24] несчастного Лира; и, сев у дороги, я расплакался первыми и самыми горькими слезами со времен моего детства» [25] .
Он долго не мог оправиться и однажды, вспомнив об этом за дружеским застольем, раздавил бокал, который сжимал в руке. Но к 1820 году, через десять лет после смерти Вильямины, он научился философскому отношению к опыту юности, поскольку писал: «Женитьба на своей первой любви удается едва ли одному человеку из двадцати, а из тех, кому удается, едва ли один на два десятка может назвать себя счастливцем. На заре жизни мы любим скорее плод собственной фантазии, нежели реальное существо. Лепим для себя снегурочек и льем слезы, когда они тают...»
24
Истерический взрыв чувств (латин ).
25
«Роб Рой», гл. XXXIII. Перевод П. Вольпин.
Критики и биографы Скотта преувеличивают воздействие Вильямины на его творчество: их сбивает с толку замечание Скотта, что он нарисовал ее в образе Матильды из «Рокби», а также неверное предположение, будто Вильямина, как покорная дочь, выбрала не Скотта, а Форбса по приказу родителей. Сейчас установлено, что ее отец поначалу отнюдь не стремился выдать дочку за Форбса, а сделанное Вильяминой незадолго до смерти признание позволяет усомниться и в том, что мать не хотела ее брака со Скоттом. Однако распространенное мнение, будто она не имела собственной воли, поставило знак равенства между нею и такими литературными персонажами, как героини «Песни последнего менестреля», «Рокби» и «Ламмермурской невесты». Невозможно поверить, чтобы эти безжизненные фигуры могли иметь нечто общее с девушкой, чьи достоинства покорили и на пять лет приковали к себе такого веселого, энергичного и самостоятельного парня, каким был Скотт, питавший всю жизнь полнейшее безразличие к женщинам банально-вялого типа. Сам он мог считать, что дал в «Рокби» ее портрет, но то была всего лишь греза, основанная на чисто внешнем сходстве, творение его воображения, весьма отличное от реального человека. Все известное нам о природе их отношений убеждает, что наибольшего сходства с Вильяминой он добился, работая над самым живым и привлекательным из своих женских характеров — Кэтрин Ситон в «Аббате». Она в равной степени наделена мягкостью и шаловливым темпераментом, послушанием и независимостью, чувством долга и некоторым легкомыслием, но главное — обнаруживает дразнящую своенравность, которая заставляет героя мучиться неизвестностью на протяжении всей книги. Сам Скотт мог и не отдавать себе отчета в том, что личность Вильямины наложила отпечаток на облик Кэтрин. Что бы он пи писал, он, как правило, обретался в мире собственных фантазий. Но Кэтрин выделяется среди его героинь как характер, выхваченный из гущи жизни, — очаровательная, соблазнительная, смешливая, энергичная; образ, достойный Шекспира и, несомненно, воплотивший память о единственной в жизни Скотта женщине, которая могла бы вдохновить его на сильное и трогательное четверостишие из эпилога «Девы озера». Здесь бард прощается со своей арфой в словах, обнажающих всю глубину его печали после единственной пережитой им трагедии чувств:
Ты мне была как сладостный бальзам.Я шел один, покорствуя судьбе,От горестных ночей к горчайшим дням,И не было спасения в мольбе [26] .Глава 4
О делах бранных и брачных
Напряженный физический труд всегда считался лучшим средством от мук неразделенной любви — и Скотт подался в военные. После французской революции англичане боялись вторжения с континента, так что по всей стране создавались на добровольных началах отряды легкой кавалерии. Скотт отдал свою энергию и энтузиазм делу формирования эдинбургского корпуса королевских легких драгун, в котором сам же стал квартирмейстером. Будучи в этой должности, он завел дружбу с герцогом Баклю, его сыном графом Далкейтом, Робертом Дандесом, чей отец, лорд Мелвилл, был самым влиятельным лицом в Шотландии, Вильямом Форбсом, тем самым, который женился на Вилъямине, и Джеймсом Скином. Последний стал близким другом Скотта и разделил его интерес к немецкой поэзии. Весной и летом 1797 года корпус ежедневно в пять утра выезжал на учения; Скотт везде был душой компании — и на плацу, и в казарменной столовой. Он любил свои обязанности, которые большинство людей сочло бы отвратительными, и поддерживал воинский дух сослуживцев своевременной шуткой и неиссякаемым рвением. Конский топот, бряцание сабель, звонкий язык команд — все это утоляло его врожденную любовь к действию; и хотя он готов был признать, что в заботах квартирмейстера нет ничего романтического, его патриотизм расцветал в атмосфере маршей, учений, биваков и солдатского товарищества. Он скакал на коне, он пил, он писал песни и даже подтягивал в хоре, хотя у него не было слуха, и в детстве, когда его пытались учить пению, он пускал горлом такие рулады, какие, на слух соседей, могла исторгнуть только крепкая порка. Однако к исполнению своего воинского долга он относился вполне серьезно. Кавалеристам его отряда было приказано на полном скаку срезать репу, насаженную на кол и изображавшую неприятеля-француза. Почти все его солдаты, забыв про репу, думали лишь о том, как бы удержаться в седле; но их квартирмейстер с криком: «Рази негодяев, рази!» — понесся на мишень во всю мочь и принялся полосовать несчастный овощ, проклиная ненавистного супостата.
26
Перевод П. Карпа.
В начале века слухи о предполагаемом вторжении возникали то здесь, то там, и Скотт всегда оказывался на месте сбора точно в срок, причем однажды ему пришлось для этого безостановочно проскакать сотню миль. К сожалению, добровольцев использовали и для подавления внутренних беспорядков, а поскольку никакой славы эти операции не сулили, Скотт был от них не в восторге; к тому же он сочувствовал беднякам, которых поднимала на бунт голодуха. В 1800 году он докладывал, что людям нечего есть, они вынуждены промышлять грабежами и его отряд обязан нести круглосуточное патрулирование; им удалось без единого выстрела спасти от погрома несколько домов, хотя толпа всячески их поносила и забрасывала грязью; терпенье его на исходе и силы кончаются. Через два года вспыхнули новые голодные бунты, и отряд Скотта прибыл на место в тот самый момент, когда толпа, взломав пекарню, растаскивала мешки с мукой. Войска были встречены градом камней и прочего, а Скотту угодили в голову осколком кирпича, так что он, на мгновенье оглушенный, покачнулся в седле. Однако он приметил бросавшего и пустил на него коня, желая зарубить на месте. «Ей-богу, я не в тебя метил», — завопил несчастный, и Скотт всыпал ему саблей плашмя. Вспоминая об этом случае, Скотт признался: «Честно говоря, поганое это дело — давить тех, кто помирает от голода».
В самом начале своей военной карьеры он по совету Чарльза Керра, который тогда временно проживал в Кесвике, решил побывать на Камберлендских озерах и осенью 1797 года вместе с братом, капитаном Джоном Скоттом, и Адамом Фергюсоном тронулся по направлению к границе. По дороге они сделали остановку в Твидейле и осмотрели хижину, которую построил для себя Дэвид Ритчи, прославленный впоследствии Скоттом под именем Черного Карлика. В низкой темной комнате им сразу же стало не по себе, и они пожалели, что вошли, особенно когда карлик закрыл дверь на двойной запор и, схватив Скотта за руку, вопросил замогильным голосом: «Умеешь наводить порчу?», подразумевая черную магию. Скотт признался, что нет. Тогда карлик подал знак огромному черному коту, и тот, вспрыгнув на полку, уселся там с видом жутким и зловещим. «А вот он — умеет», — произнес карлик тоном, от которого кровь стыла в жилах, и, довольный произведенным эффектом, повторил фразу, злорадно осклабившись. Какое-то время они просидели неподвижно и в мертвом молчании, будто под гипнозом, пока наконец Фергюсон не набрался мужества попросить карлика отворить дверь, что тот и сделал — мрачно и отнюдь не спеша. Спотыкаясь, они выбрались на свет, и Фергюсон заметил, что Скотт бледен и возбужден.