Вальтер Скотт
Шрифт:
В. Скороденко
Глава 1
Овеяно славой
Питай мы к предкам Вальтера Скотта тот же интерес, что питал он сам, первые главы нашей книги мы посвятили бы его генеалогическому древу. Но сложная личность нашего героя столь примечательна сама по себе, что выяснять, какие именно свойства наследовал он от того или иного лица, не так уж и важно: прародители Скотта могут претендовать на наше внимание лишь постольку, поскольку без них он бы никогда не появился на свет. Поэтому ограничимся тем, что сказал он сам, когда в 1820 году Геральдическая палата попросила его набросать щит герба: «Это было совсем нетрудно — ведь до Унии Королевств мои предки, подобно другим джентльменам Пограничного края, триста лет промышляли убийствами, кражами да разбоем; с воцарения Иакова и до революции подвизались в богохранимом парламентском войске, то есть лицемерили, распевали псалмы и т. п.; при последних Стюартах преследовали других и сами подвергались гонениям; охотились, пили кларет, учиняли мятежи и дуэли вплоть до времен моего отца и деда».
Самого
Ему было небезразлично, что в его жилах течет — как ни неуместно звучит в данном случае эта метафора — «голубая кровь»: он происходил из рода Баклю, состоял в родстве с Мюррсями, Резерфордами, Суинтонами и Хейлибертопами, видными семействами Пограничного края. Среди его предков были Скотты из Хардена и Рэйберна; жившего в его время Скотта из Хардена он неизменно признавал главой своего клана. Кровь Мак-Дугаллова Кемпбеллов давала ему право считать себя кельтом, но он гордился тем, что ведет род от вождей пограничных кланов — грабителей, головорезов, фарисеев и выпивох, чьи подвиги обеспечили ему право на фамильный герб. Его отец, Вальтер Скотт, сын фермера, был адвокатом весьма примечательной разновидности — столь твердых принципов и такой кристальной честности, что многие клиенты зарабатывали на нем больше, чем ухитрялся заработать он сам, защищая их интересы. Рвение, с каким он вел их дела, обходилось ему в приличные суммы, которые он занимал, но забывал возвращать. Простота и прямодушие мешали ему содержать в порядке деловые бумаги. Чтобы уладить после его смерти все расчеты, понадобилось пятнадцать лет, причем многие долги так и остались невыплаченными. К несчастью для собственных детей, он был ревностным кальвинистом, и каждый воскресный день превращался для них в епитимью. Манеры его отличались чопорностью, а привычки умеренностью; для развлечения он читал отцов церкви и ходил на похороны. Представительная внешность делала его желанным гостем на погребальных церемониях, которыми он, по всей видимости, от души наслаждался, ибо весь личный состав дальних родственников находился у него на строгом учете с одной-единственной целью — не упустить удовольствия проводить их в последний путь; проводы эти иногда осуществлялись под его персональным руководством, а то и за его счет. Его жена Анна, дочь доктора Джона Резерфорда, профессора медицины Эдинбургского университета, была маленькой, скромной, безыскусной и общительной женщиной. Она любила баллады, всяческие истории и родословные. Сын Вальтер, которого и в дни его славы она продолжала называть «Вальтер, ягненочек мой», был ей предан. «Доброе матери невозможно представить, и если я чего-то достиг в этом мире, то главным образом потому, что она с самого начала меня ободряла и следила за моими занятиями» — в таких словах вылилось сыновнее чувство к умирающей матери.
Справив свадьбу в 1758 году, фермерский сын и дочь профессора поселились в узком грязном переулке под названием Якорный конец, а затем перебрались в столь же непрезентабельный Школьный проезд, что рядом со старым зданием Эдинбургского колледжа. Адвокат прилично зарабатывал, а жена одного за другим произвела на свет десять младенцев, из которых шестеро умерли в нежном возрасте. Это даже по тем временам считалось выше среднего уровня смертности, и в 1773—1774 годах переживший у грату отец, выбрав на площади Георга, рядом с Луговой аллеей, более полезный для здоровья участок, построил дом, где у него появились еще двое детей. Наш Вальтер, девятый по счету, родился в Школьном проезде 15 августа 1771 года. По странной иронии судьбы в этот же день, хотя двумя годами раньше, на Корсике родился мальчик, нареченный Наполеоном Бонапартом, которому предстояло оставить столь же глубокий, но менее стойкий след в истории, как нашему шотландскому младенцу — в литературе. Однако несколько лет казалось, что Вальтер не жилец на этом свете: раннее его детство — это бесконечные несчастные случаи, болезни, а также лекарства и процедуры куда более смертоносные, чем преследовавшие его недуги.
У первой его няньки был туберкулез, о чем та умолчала. Мальчик не преминул бы от нее заразиться, однако няньку своевременно разоблачили и рассчитали. В полтора года он уже проявил самостоятельность: как-то ночью удрал от ее преемницы. Его с трудом изловили и, несмотря на шумный протест, водворили в кроватку. Он капризничал — у него резались коренные зубки — и на другое утро проснулся с высокой температурой. Три дня его продержали в постели и только тогда обнаружили, что он не может пошевелить правой ногой. Пригласили врачей и начали лечение по рецептам того времени: ставили мушки и т. п. Однако, вняв совету деда со стороны матери, доктора Резерфорда, отправили мальчика к другому деду, Роберту Скотту, на ферму в Сэндиноу, под Келсо, в надежде, что от чистого воздуха ему будет больше пользы, чем от патентованных снадобий.
Его вверили заботам няньки — женщины, во всех отношениях подходящей, но свихнувшейся на почве несчастной любви. Можно предполагать, что она сама ожидала ребенка; и уж конечно, она рвалась к любовнику в Эдинбург и видела в мальчике ненавистную причину постылой ссылки в деревню. Решив, что устранение питомца возвратит ей свободу, она в один прекрасный день отнесла Уотти [8] на болота, уложила его на кучу вереска, извлекла ножницы, и только нежная улыбка младенца помешала ей осуществить жуткий замысел — перерезать ему горло. Вернувшись на ферму, она повинилась экономке и мгновенно обрела вожделенную свободу куда более легкой ценой, нежели та, какую была готова заплатить.
8
Уотти — уменьшительная форма имени Вальтер.
Обитатели фермы не только уповали на целительное воздействие деревенского воздуха. Кто-то предложил, чтобы всякий раз, как в Сэндиноу будут резать овцу, голенького Уотти заворачивали в жаркую и еще дымящуюся овечью шкуру. Мерзкий запах и ощущение от прикосновения к телу чего-то липкого стали его первым воспоминанием, «первым осознанным восприятием бытия». Даже незадолго до смерти он все еще помнил, как на третьем году жизни, упакованный в шкуру, лежит на полу и дедушка чем может соблазняет его, чтобы заставить поползать, а другой родственник преклонных лет стоит на коленях и тянет по ковру за цепочку часы — в надежде, что мальчик за ними потянется. Его болезнь оказалась детским параличом, который наградил Вальтера атрофией мышц правой ноги и пожизненной хромотой. Но чистый воздух Сэндиноу, а также доброта и терпение деда, помноженные на отвращение мальчика к собственной немощи, не замедлили сказаться самым благотворным образом. В хорошую погоду его выносили из дому и оставляли под надзором пастуха, пасшего стадо в ближних холмах. Там Уотти часами валялся и катался по траве среди овец, и семейство вскоре привыкло к тому, что его подолгу не видно на ферме; привыкло так основательно, что однажды его хватились в самую грозу. Когда тетушка Джэнет Скотт примчалась спасать ребенка, она увидела, что он лежит на спине лицом к небу, при каждой вспышке молнии от восторга хлопает в ладошки и кричит: «Еще! Еще!»
Постепенно он снова научился владеть своим телом — сперва стоять, а после ходить и бегать. У мальчика обнаружился живой ум. Тетя Джэнет читала ему старинную балладу, и он запомнил из нее большие отрывки, чем доставил местному священнику немало неприятных минут: Уотти постоянно вмешивался в его беседы, принимаясь читать наизусть с неистовым рвением. Священник не выдержал: «Разговаривать при этом дитяти — все равно что пытаться перекричать гром пушек». Бабушка рассказывала ему о делах смешных и серьезных, что случались в Пограничном крае, и зимними вечерами он слушал песни и истории про деяния своих предков и других удальцов, занимавшихся тем же, чем промышлял Робин Гуд и его веселые молодцы. Он проявил пылкий интерес к войне за независимость в Америке — она началась, когда ему исполнилось три года, — и все ждал, что вот-вот услышит о разгроме Вашингтона от дяди, капитана Роберта Скотта, который приносил им еженедельные сводки о ходе военных действий. Таким-то манером — дедушка в кресле по одну сторону камина, бабушка с прялкой по другую, а в перерывах между рассказыванием историй тетя Джэнет читает им вслух — зима кончалась так же незаметно, как лето, и мальчик копил знания, набираясь сил. От рождения он был наделен феноменальной памятью (помнил себя во младенчестве) и чувством юмора, которое проявилось у него в том возрасте, когда другие дети только начинают понимать, как что-то может быть смешным и потешным. Например, уже зрелым человеком он вспоминал одну из дедушкиных историй, едва ли пригодную для книжек, считавшихся подобающими для детского чтения, — про солдата, раненного в битве у Престонпанса. Неприятельское ядро вогнало тому в желудок кусок алого сукна. Оправившись после ранения, солдат как-то справлял большую нужду и выдал этот самый кусок, причем свидетелем оного примечательного опорожнения был один из шотландцев, его товарищей по плену, обобранный до того чуть ли не догола. Несчастный принялся умолять солдата сделать ему одолжение — потужиться еще и, коли получится, выдать материи на пару штанов.
Общее улучшение здоровья мальчика позволяло надеяться, что со временем удастся вылечить и его хромоту. Уотти повезли в Келсо на электрические процедуры. Во время сеансов он читал наизусть все ту же балладу.
Доктор заметил, что он чуть-чуть шепелявит, и поправил дело одним взмахом ланцета. Врач также посоветовал отправить мальчика в Бат полечить ногу на тамошних водах, что и было исполнено преданной тетушкой Джэнет, когда Уотти пошел четвертый год. Они отбыли морем и плыли двенадцать суток. Попутчики нашли, что Уотти, доставивший им много веселых минут, — милый и занятный парнишка. Как-то раз они подговорили его выстрелить в одного из пассажиров из игрушечного ружья. Он выстрелил, и, к его ужасу, тот рухнул на палубу, сраженный по всем признакам наповал. Малыш разревелся, и «мертвец» тут же воскрес.
По пути сделали короткую остановку в Лондоне, и мальчика повели смотреть Тауэр, Вестминстерское аббатство и другие полезные с общеобразовательной точки зрения достопримечательности. Все это настолько его заворожило, что, осмотрев те же памятники через двадцать пять лет, он подивился, как точно он тогда все запомнил. В Бате они прожили год, меньшую часть которого заняли уроки родной речи в подготовительной школе, а большую — питье каких-то непонятных вод и купания в них же. Однако «гвоздем сезона» был приезд дядюшки, капитана Роберта Скотта, который взял его с собой в театр на «Как вам это понравится» Шекспира. Пережитое им в тот вечер осталось со Скоттом навсегда, и до конца жизни он вспоминал сказочное мгновенье, когда взвившийся занавес открыл ему новый мир — призрачный и вместе с тем более реальный, чем настоящий, тот, который он знал; вспоминал и горчайшую минуту, когда занавес опустился в последний раз, вернув его к не столь уж захватывающей действительности. Он пришел в ужас от ссоры между Орландо и Оливером и громко выразил свое возмущение: «Они ведь друг другу братья!» Вскоре ему предстояло усвоить, что в детстве и родные братья норой ладят друг с другом не лучше чрезмерно драчливых зверушек.